Порывистый ветер ополаскивал окна дождем. Стоял полдень, но в кабинете было сумеречно, хоть включай электричество. Низовцев ходил из угла в угол так быстро, что со стороны могло показаться — человек мечется в поисках выхода, а выхода нет. «Дождь кончится, тоже не поедешь: до Малиновки вряд ли доберешься. А надо бы съездить, надо».
Он подошел к столу. На нем лежало письмо с машинно-мелиоративной станции, ее директор извещал, что высылает мелиораторов, они наметят, где прокладывать осушительные канавы, он также просил, чтобы его людей обеспечили жильем и питанием. Станцию организовали недавно, штат ее был плохо укомплектован, техники мало, но директор станции, молодой, образованный, очень деликатный человек, как понял Низовцев во время недавнего разговора с ним, настроен оптимистически и тверд в слове своем, сделает, что обещает, только не нужно бегать жаловаться на него в райком — натолкнешься на стену.
— Сделаем, — говорил директор, — я осмотрел ваше болото, сделаем с умом, не нарушим водный режим. Ну и еще, — он дотронулся до пуговицы на костюме Низовцева, — берег Сырети облесите обязательно, мы составим план облесения. Лес воду бережет и накапливает.
«Где я людей возьму на все?» — чуть было не вскрикнул Низовцев. Этот вопрос задал себе и сейчас, в который раз вспоминая Прасковью Антонову. В последние дни о чем бы он ни думал, мысли возвращались к случившемуся в Малиновке. Он всего только стукнул кулаком, мало ли пришлось постучать — виновата же она, за провинность маленьких ругают, он прав, прав же он. Но ощущение, что сделал что-то не так, не проходило.
— Да, задождило, — сказал Низовцев, разглядывая сквозь муть стекла слабо видневшуюся под окном березу. За спиной послышались быстрые, четкие шаги. Низовцев оглянулся. Лицо Прохора Кузьмича от возбуждения было красно, глаза бегали по сторонам. Прохор Кузьмич подошел к столу, кинул печать и сел.
— Возьми! — задыхаясь, произнес он. — Командуй! Я больше не могу.
Андрей Егорович сел в кресло, которое было слишком просторно для его сухой фигуры, облокотился на подлокотники, спросил председателя сельсовета:
— Что это значит?
Прохор Кузьмич заерзал на стуле.
— Спрашиваешь, что это значит? Значит это, ты творишь беззаконие, произвол, да, да! Что мне законы, когда судьи знакомы. Ты не считаешься с Советской властью, что хочешь, то и творишь. Я, согласно директиве, запретил Миленкиной строить в Малиновке избу, ты словом со мной не перекинулся, принудил плотников возвести ей хоромы. Пошло врозь да вкось — хоть брось. Я в райком доложу.
— Это твое дело, — сказал Низовцев, по-прежнему пристально разглядывая Прохора Кузьмича и, видимо, смущая его. — Печать можешь оставить, соберем сессию, ты скажешь, что слагаешь с себя обязанности, не по Сеньке, мол, шапка, я поддержу тебя. Надеюсь, не сотворю никакого произвола?
Прохор Кузьмич побледнел.
— Коли птицу ловят, так сахаром кормят. Ты хочешь обойти районный комитет партии. Да, на языке мед, а под языком лед.
— Нет, почему, я поговорю с первым и с предриком.
Прохор Кузьмич шумно выдохнул и сделался мягким, бескостным, его широкие плечи обвисли, толстые щеки потускнели, одрябли.
— Это произвол, самый настоящий произвол, — прошептал он.
Дождь застучал, забарабанил. За окнами в водяной мути кто-то закричал:
— Барь, барь…
«Неужели стадо пригнали, нет, конечно, просто кто-нибудь овцу в стадо не гонял, а она с привязи сорвалась, — подумал Андрей Егорович. — Прохор Кузьмич, наверно, забыл, как под дождем босиком бегать за скотиной», — вслух сказал:
— Печать сам бросил, насчет произвола скажу так: бывает, иногда не считаюсь с тобой, случается.
— Признался, чует кошка, чье сало съела.
— Но ты допустил произвол над Миленкиной, над жителями Малиновки. С ними никто о переезде в Кузьминское не говорил, никто их не убедил в целесообразности переселения, если оно действительно целесообразно, в чем я сомневаюсь: просто Зимину из Нагорного не хотелось заниматься чужой Малиновкой, отнес ее к числу мелких неперспективных селений.
— Андрей Егорыч, нам пора знать крестьянскую натуру — мужик что мешок: что положишь, то и несет.
— Был когда-то мужик, теперь образованный крестьянин, цену себе знает. Кто изучал перспективы Малиновки? Никто. Глянули на карту, ага: далековата деревушка от центральной усадьбы, снести ее, и снесли карандашом…
В дверь постучали. Низовцев замолк, а Прохор Кузьмич торопливо, опасаясь, как бы его не остановили, схватил печать. Вошел Алтынов, поглядел на сапоги.
— Пожалуй, наслежу.
— Ныне от грязи не спасешься, — проговорил Низовцев, пожимая его озябшую левую руку. — Откуда?
Алтынов провел ладонью по мокрому холодному лицу, стряхнул капли.
— Вот и умылся, о чем толкуете? — спросил, присматриваясь к Прохору Кузьмичу, который что-то запихивал в карман.
Низовцев прищурился.
— Коротаем времечко, дождь окаянный не дает делами заниматься. От скуки мутит бес.
Прохор Кузьмич заторопился.
— Я пошел, надо бабки подбить по сельхозобложению. У кобылки семеро жеребят, а хомут свой.
— Что он? — спросил Алтынов, когда председатель сельсовета ушел.