Запрягали скоро (да и запряжки-то всей — постромки прицепить), а хозяин обошел все тройки, обласкал коней, подбодрил гонщиков. Огладил, охлопал основного коренника, по крутой шее потрепал его и, поднявшись на взвоз, оказался на возвышенности, как дирижер перед оркестром.
— Приготовиться! — сказал негромко Лагунов, помедлил несколько секунд и вдруг будто запел тоненьким, пронзительным голоском:
— Н-н-о-о-о, пошел, родные! По-ше-о-л! — и выразительно повел рукой снизу вверх, словно вытягивая всю эту силищу в гору.
Разом гикнули ямщики, дружно рванули кони, как струны, ровно натянулись постромки — и сдвинулись сани, плавно пошли на подъем, утюжа промытую землю.
Услышав выкрики гонщиков, Зурабов бросился к окну и, наслаждаясь зрелищем столь слаженных усилий, проговорил, не поворачивая головы:
— Я пойду проводить обоз, а ты, Михалыч, скажи Настасье Федоровне, чтобы ужин готовила с хорошей закуской. Угостить надо этого Лагунова — молодец мужик.
Вроде бы та же самая степь, и колки березовые вокруг — те же самые, и дорога та же… И хлеб у дороги такой же, как четыре года назад, и васильки в нем, и травы на межах, и убаюкивающий неумолчный переклик перепелок и трели жаворонка, и ястреб плавно скользит в голубой вышине, высматривая добычу, и грачи на дороге — все так же! И все-таки что-то уже не так.
Солдат Василий Рослов, выйдя поутру на станции из вагона, послонялся по городу, на Меновом дворе побывал, на базар заглянул и, ни единой знакомой души не встретив, зашагал к окраине, выбираясь на дорогу, что ведет в родной хутор. Авось какой-нибудь попутчик догонит и подвезет. А и не догонит, так велики ли для солдата тридцать верст! За службу-то сколько их пройдено — немеренных и несчитанных!
Можно бы в городе к тетке Федоре зайти, да подводы у нее все равно нет — в стряпках она живет и едва ли племянника помнит.
Пока выбрался за город, солнце за полдень по ясному небосводу скатилось. Поправил шинель на руке, встряхнул за плечами котомку и прибавил шагу. По первости занимали его мысли две широкие полосы по краям дороги. Они тянулись от самого города и нескончаемо сопровождали его на всем пути. Будто сказочно громадные сани тут проползли, выгладив эти тускло поблескивающие полосы. Такие же полосы, помнится, встречались ему где-то возле станции.
Потом надоело гадать, что это за следы и кто их оставил. Глянул на вольную степь, на спеющие хлеба, на березовые колки, живописно разбросанные по полям. К перепелкам прислушался, к жаворонку, поискал его глазами в небе — не нашел, а вместо него увидел ястреба, деловито прощупывающего полусонные окрестности зорким взглядом. И вдруг, словно прищемило душу, ощутил он нечто похожее на отчужденность ко всему этому. До боли все знакомое с детства, родное показалось Василию каким-то иным, непохожим на то, что знал с пеленок. Так в чем же тут перемена? Не находя ответа, Василий не догадывался, что больше всего изменился он сам за долгие и тяжкие годы службы. И хотя это был вроде тот же человек, неизменным осталось лишь его имя.
Задумавшись, Василий не заметил, как с тыла накатилась на него густая тень, прохладный ветерок пробрался за воротник гимнастерки, застудил на спине горячие струйки пота и умчался вперед, завихривая на дороге пыль, растоптанную множеством конских копыт.
С виду все вроде бы просто и незамысловато: воротился солдат со службы в хутор — становясь в борозду, и вся недолга. Так ведь борозда-то милее станет, коли по своей землице пройдет она, да лучше, если возле родного гнезда проляжет. Конечно, дом деда Михайлы — это и его дом, но пора бы и своим обзаводиться. А с чего начать?
Вот если б Катюху не отдали замуж, летел бы он теперь как на крыльях домой.
— Кузька Палкин обнимает ее небось, — вслух раздумывал Васька, — ластится, сюсюкает возле ее, слюни пускает… Откуда же счастье эдакое человеку?..
Неведомо по какой причине, мысли метнулись обратно, на службу. Вспомнился полковник, у которого в связных почти полгода оттрубил. Оставляя его сверх срока, как исполнительного и справного солдата, полковник-немец не раз повторял:
— Оттого зольдат гладок, што поель на бок. Здесь тебе карашо. Дома ведь у тебя фсе равно никого нет, и дома нет. Послюжи, Рослоф, царю и отечеству — это тебе зачтется.
Он не объяснял, когда и каким образом зачтется, а опостылевшая служба тянулась и тянулась как вечность.
Где-то далеко сзади ворчливо пророкотал тихий гром.
— Ишь ты, как жизня хитро сотворена! Кузька под Катькиным подолом греется, он, губошлеп, в стороне, а Васька, стало быть, в бороне! — И обуяло Василия неукротимое зло, никогда раньше не испытанное. Он выкрикнул даже: — Выходит, ежели Васька везет, его и погоняют!
Каким-то расчудесным образом полковник и Кузька слились воедино в разгоряченном воображении. Над полковничьими погонами торчала глуповатая Кузькина голова…