— Загорди-ился! — не смог умолчать Степка. — Тут кобель брешет на тебя, кидается, а с другого боку сам хозяин попер с кулачищами. Шары-то его пьяные пострашней кобелиных показались мне…
— Чудно! — помотал головой Васька. — У других воруют, так и концов сроду не найдешь. Спросить сунешься — бока наломают, а тут, гляди ты, с извинениями!
— Ничего не чудно, — разъяснил Мирон. — Не знали они, чьи лошади паслись и чей парнишка приехал к ним. А про то, что мы со Смирновым знакомство водим, все знают. Брат атамана все-таки. Не больно шалости-то ихние поощряет он. Вот тебе и «извините». Побаиваются, стало быть. Да еще будто бы Карашку взяли они в своей статье, как на потраве…
— Врут они, врут! — с надрывом закричал Степка, аж слезы у него на глаза навернулись и под носом взмокло от этакой несправедливости. — Вон хоть у свата Проказина спросите — все он видал. Не сходили наши лошади с кошенины! Даже близко к лесу не подходили…
— А ты не вяньгай, — оборвал его отец, — и без тебя знаем, что не подходили…
«Знаем! — переговорил отца Степка про себя. Вслух-то побоялся сказать. — Дак за что же я подзатыльник вон какой сносил?»
Губы у него скривились, задергались было, но сдержался.
Версты за две или за три от стана догнал Рословых Прошечка на паре, как всегда он ездил.
— Здорово, кум! — крикнул Прошечка, объезжая рословский ходок.
— Здравствуй, кум! — ответил Мирон. — Легко тебе одному на двух, а нас пятеро на одной.
— С прибылью вас, что ль? Сынок?
— Спасибо! Дочь… Эй, кум Прокопий, возьми-ка хоть Степку к себе.
— Ну чего ж, — придержал Прошечка своих коней, — пущай, слышь, садится. А Марфу с дитем на доверяешь?
Кумовьями стали они давно, потому как довелось Мирону старшую Прошечкину дочь крестить, теперь уж лет пять замужнюю.
Степка не посмел сесть рядом с Прошечкой, взгромоздился на козлы, с пристрастием разглядывая упряжку. Коренной конь — саврасый, с черной гривой и черной полосой по спине. Красавец. Пристяжка гнедая, мухортая по ноздрям и с едва заметными подпалинами в пахах. Уздечки, хомуты, шлеи с белым набором под серебро, с кистями. Дуга черным лаком покрыта, и желтая широкая лента по ней витая прокрашена. Ходок, хотя и без рессор, на дрожках, но с гнутыми крыльями, с черным из волжаника плетенным коробком и белой оковкой. Ободья у колес — белые, концы ступиц медью окованы, начищены и празднично сверкают на солнце.
Прошечка коней шибко-то не неволит, лишь изредка хлестнет легонько кнутиком, и опять бегут они ровно. Кнутик у него тоже знатный — так бы и подержал в руках: трехколенный, с кольцами по концам колен, с кистями. А гибкий и прочный черенок из трех прутьев волжаника сплетен. Взмахнет им Прошечка — по лошадям-то достанет или нет, а кисточка ременная по правому Степкиному уху походит. Оттого и гнется парнишка, отклоняется подальше влево.
Заметил это Прошечка, сцапал Степку клешневатой рукой с козел, аж перчатка скрипнула на загривке у парня, и перетащил его к себе на беседку, не сказав ни слова. Ездил он посмотреть, как покос идет, и делами, видать, остался доволен.
Кони пошли тише, а потом, при взмахе кнута резко рванули ходок. Степкина рука сама собой подскочила и нечаянно попала в широкий оттопыренный карман Прошечкиного сафьянового фартука, словно из огня выдернул ее оттуда Степка и покраснел.
— Ну, ты по чужим карманам-то, слышь, не лазь, — добродушно хохотнул Прошечка. Помолчал и вдруг затянул любимую и, пожалуй, единственную песню, какую певал он постоянно в дороге:
Пел он по-своему, без определенного постоянного мотива. И с помощью одних и тех же слов этой песни мог выразить то тоску, то иронию, то лихое беззаботное озорство, то страшное злодейство.