Но «изрядно» уже не было. И если Мавра Ефимовна, наделенная смолоду крепким крестьянским здоровьем воронежских хлеборобов, выстояла, выдержала лютый удар по материнскому сердцу, то Софья Алексеевна, женщина самоотверженная, но болезненная, с подточенными в суровой Сибири легкими, так и не оправилась. Ни врачи, ни крымское солнце, ни отчаянный материнский уход— ничто уже ей не помогло. Немногим она пережила человека, который встретился на ее пути в далекой сумрачной Чите: через два месяца после кончины Михаила Васильевича наступил новый, 1926-й, последний ее год.
К осени Таня и Тимур осиротели.
Климент Ефремович вновь навестил квартиру в Шереметевском переулке. На этот раз он пришел один, и его встретила плотная женщина с круглым, морщинистым лицом и скорбными складками вокруг слегка подобранных губ.
— Рад видеть вас в полном здравии, Мавра Ефимовна.
— Э-э, — слабо отмахнулась она, — здоров дуб, да дуплист, как встарь говаривали.
— Слыхал, совсем перебрались в Москву?
— Да, вот так… Как ни крепились сватья, изникли — смерть Софьюшки одолела и их. Порешили так: за малютками мне приглядывать, а там когда и Клаша, старшая дочка моя, наведается. Ныне она с ними в Александровском сквере гуляет.
Прошли в рабочий кабинет, присели на жесткий диван. Ворошилов огляделся, увидел новую фотографию, прислоненную к настольному портрету Фрунзе, — на снимке Таня и Тимур, милые и серьезные; с края стола, как при жизни хозяина, стопка свежих газет. Перевел взгляд на строгое, непроницаемое лицо матери друга. Спросил:
— Как дети?
Отвернулась, хмуря светлые глаза, — на оконных стеклах желтел косой отблеск закатного солнца. Ответила сдавленным голосом:
— Слабёнькие они у меня, бледненькие… А румянец на щеках вот такой, в яблоко. Только больно уж те яблоки яркие… А там, гляди, и школьная пора для Танюши подоспеет. Думаю повременить со школой. Пусть дома под приглядом побудет. Да и учительница уже к ней ходит, славная такая немочка, Милида Карловна…
У Ворошилова между бровей залегла глубокая складка. Помолчали…
— В яблоко, говорите? — запоздало переспросил Климент Ефремович, а сам думал: «То, что сегодня Клаша с ними гуляет, а порой наведывается, и то, что Танюшке временно школу немочка заменит, если не похвально, то терпимо, но это же не поправит их здоровья. Надо сказать ей прямо и решительно о наказе Михаила». И, снизив голос до непривычной хрипотцы, поведал как можно убедительнее и теплее о воле ее сына в то последнее, роковое свидание перед операцией.
Мавра Ефимовна внимательно слушала и, подперев узловатой рукой помятый годами подбородок, едва приметно кивала головой, будто соглашалась с каждым словом Ворошилова, а когда он умолк, взглянула на него в упор.
— Что ж, спасибо, Климушка, за благое слово и заботливость. По у деток есть родня: дед, бабка, тетки, дядька… Есть, да будет тебе известно, и другая, старая-старая бабка — вот она, перед тобою. И пока эта бабка живет-может, нечего моей Чинарушке да моему Тимочке входить в чужую семью.
— В чужую? Обижаете, Мавра Ефимовна, — озадаченно постукал о паркет каблуком Ворошилов, и шпора на его сапоге грустно затренькала.
— А ты не обижайся. Я старуха прямая, говорю без околичностей.
— Так, без околичностей… Однако ж, глубокочтимая родня Миши — и дедушка, и бабушки, и дядюшка, и все тетушки, хотите вы того или нет, я обязан позаботиться о детях первого наркомвоенмора и войду в правительство с ходатайством об определении им опекунов. Для тех, у кого на бледных щеках румянец в яблоко, нужен не столичный Александровский сад, а всего-навсего… провинциальный Крым. Да-да, тот самый Крым, из которого ваш сын, Мавра Ефимовна, вышиб последнего самозванного царька. И опекуны об этом побеспокоятся. Так-то оно, мамушка моя, будет спокойнее. — Он бережно обнял ее за круглые усталые плечи, — А главное — правильно.
Она продолжала смотреть на него в упор, а он, порывисто встав, решительно тряхнул рукой:
— Конечно же только так!
Перед старушкой стоял коренастый моложавый человек, сменивший ее сына на высоком посту наркомвоенмора, и было ей до сих пор удивительно, что там, наверху, в правительстве, вот такие, как этот, и такие, каким был ее младший сын, самые обыкновенные, простецкие люди. Ни капельки важности…
Смотрела она и думала: «Нет уж, Климушка, не для того я двадцать годков маялась без меньшого, чтоб две его кровинки из рук выпустить. Не отпущу!»
И тоже встала.
— Тебе видней, какие с правительством разговоры вести, а внуков не отпущу. Вот и весь мой сказ.
Из прихожей донеслись детские голоса, суетливый топот, ворчливое назидание тети Клаши. Глаза Мавры Ефимовны потеплели:
— Вернулись…
Климент Ефремович вынул из кожаной сумки и развернул небольшой сверток.
— Спрячь, спрячь! Пусть с воздуха покушают без помехи, а то их после твоих сластей за тарелку не засадишь.
— Понимаю. — Пощипав короткие усы, он подсунул две шоколадки в ярких обертках под стопку газет: — Фрунзятам.