Но, действительно, приехал из Челябинска прокурор, сказал, что ему нужно во всем разобраться, а недели через три, когда им казалось, что все успокоилось, были получены письменные ответы — непосредственных убийц, вывезенных в Челябинск, ждет суд, других виноватых — нет. Поднять такую жестко и цинично контролируемую тюрьму (я лишь позже узнал, что происходит в рабочих камерах) было очень трудно, но удалось и началась почти всеобщая голодовка (по уголовным понятиям даже в случае коллективной голодовки никого нельзя к ней принуждать — каждый решает сам, рисковать ли ему жизнью. Но я ее не застал — для меня ничего не изменилось — прошло двадцать дней и я опять оказался на десять дней в карцере. Я уже успел привыкнуть — двадцать дней в обычной камере, десять — в карцере.
Я вряд ли бы выжил за оставшийся год при таком графике. Камера, из которой меня сейчас вели в карцер была не на первом, а на втором этаже тюрьмы. И чтобы туда подняться из подвала по узкой лестнице, мне приходилось двумя руками цепляться за железный поручень (держать руки за спиной от меня никогда не требовали). Некоторые дежурные даже помогали — поддерживали меня. Но не все.
Спасение пришло неожиданно. День на третий в карцере, в неурочное время открылась кормушка и какой-то дежурный, которого я никогда не увидел, глухо сказал — «Самому противна вся эта погань здесь. А вы не сдаетесь. Берите — жена дала мне перекусить». И дал небольшой сверток с двумя бутербродами с маслом и яйцом вкрутую. Оказалось, что не только между правильными хатами, но и между охранниками прошел слух, что в тюрьме появился такой необычный человек, как я. И этот охранник, у которого было постоянное отвращение к насилию царившему и насаждаемому оперчастью в тюрьме, инвалид войны, для которого не было другой работы в Верхнеуральске, каждый раз, когда слышал, что меня опять спустили в карцер, сам выражал желание дежурить в сыром и холодном подвале и отдавал мне приготовленный ему женой завтрак. На десять дней его дежурство приходились иногда два, иногда три раза. Но ни разу он меня не вел в карцер и не выводил из него, поэтому я его никогда не видел и не знал, а может быть не запомнил имя человека, которому, вероятно, обязан жизнью. Иногда вместо яйца на хлебе лежал пласт бекона из особо, никогда мной не виданного специальной выкормки поросенка, у которого равными слоями чередовались слои мяса и сала. Да и вкус сваренного вкрутую яйца был так забыт мной за четыре года, что его аромат, почти благоухание просто разливался, наполнял изнутри все тело. Почти сорок лет забыть не могу. Однажды он открыл кормушку и сказал — «С женой поругался — ничего не дала». Но часа через два открыл кормушку опять и протянул вскрытую банку килек в томате — «Купил в магазине, что было».
Я попробовал сказать:
— Дам адрес, напишите жене и она пришлет какие-то деньги.
— Не надо.
Однажды я его не то что обидел, но заметно огорчил. Он попросил сочинить стихотворное поздравление с днем рождения. Не сказал для кого. Я придумал три-четыре стихотворных строфы, но решил, что умеренное использование тюремного жаргона будет для него близким и привычным, но он мне сказал:
— Я не этого хотел — обида была в его голосе.
Я предложил переделать, но он сказал — «не надо».
Небольшой запас сил, благодаря паре завтраков, очень мне пригодился в камере. Впервые я оказался с откровенно опасным соседом, явно получившим заказ задавить меня из оперчасти, хотя и изображавшим из себя необычайно авторитетного члена воровского мира. Еще не вора, но почти. Но оперативники его посылавшие, да и он сам уже явно преувеличивали мою неопытность. Из разговоров и в Ярославской тюрьме и в больнице я уже знал, хотя и не встречал этого, что длинная царапина во всю щеку — мета для тех, кто на воровских разборках признан серьезно нарушившим понятия. Еще не опущенным за это, но уже отмеченным для оценки следующего и последнего нарушения. Сосед мой сразу увидел, что я смотрю на его царапину и нервно засмеялся:
— Что думаешь, скажу как все, что это кот поцарапал? Меня отметили за беспредел в камере, но это было давно и все забыто.
Я знал, что такая царапина не забывается и это навсегда, но не спорил. Но соседа — он был невысоким но мощным армянином из Средней Азии — этот, почти первый наш разговор очень распалил. Опыт и уголовный и лагерно-тюремный у него явно был очень большой и сперва, чтобы убедить меня в том, что он не фуфлыжник, то есть не отдавший картежный долг, развлекал меня рассказами о том, как проиграв все ставят на кон свое ухо и если проигрывают, то ухо отрезают. Но поскольку человек без уха, хотя и не фуфлыжник, но человек меченый, безухий старается как может ухо свое отыграть и если это ему удается носит ухо всегда с собой, за поясом. Но это в основном в Средней Азии. И теперь я уже не вполне уверен, но мне кажется, что в Челябинской пересылке я и впрямь с удивлением увидел кого-то безухого.