– Добрый день, добрый день, – сказал надо мной кто-то по-чешски. Я прищурился, моргнул и увидел сквозь слезы лицо цыгана, того, что был за прилавком, и едва не завопил.
Он коснулся моего лба и вмиг стал обычным человеком в красной бейсболке с эмблемой «Манчестер Юнайтед», черноглазый и с добрым взглядом. На пальце прохладной ладони, которую он положил мне на лоб, было обручальное кольцо, а пирсинг в виде серебряной звезды у него на носу отражал солнце.
Я уже хотел сказать, что все в порядке, но у меня снова вырвалось «я не».
Цыган сказал мне что-то еще. Был ли то чешский, словацкий или румынский язык? Я не слишком их различаю, да и уши еще слышали плохо. Внутри их ощущалось болезненное, настойчивое давление.
Цыган встал, и я увидел позади него моих учеников, столпившихся, будто их стянули тугим узлом. Увидев, что я смотрю на них, они заговорили наперебой, и я покачал головой, попытался их успокоить. Затем ощутил их руки, усаживающие меня. Мир вокруг не кружился. Земля не качалась. Прилавок с марионетками, на который я старался не смотреть, сохранял дистанцию.
– Мистер Джи, вы в порядке? – спросила одна из девочек визгливо, на грани паники.
А потом Пенни Берри присела рядом и поглядела, будто внутрь меня. Я почувствовал ее могучий ум за этими безмятежными глазами, серебристо-серыми, как замерзшее озеро Эри.
– Вы не… что? – спросила она.
И я ответил, поскольку выбора у меня не было.
– Не убивал моего деда.
Они усадили меня к столу в нашем гостевом доме у Карлова Моста и принесли стакан «чудесной воды». Одна из шуток в нашу нынешнюю поездку. Худенькая официантка в Терезине – «городе, уготованном нацистами для евреев», как говорилось в старом пропагандистском фильме, который мы смотрели в музее, спутала английское «айс» («лед») и «найс» («чудесный»), когда мы попросили воды со льдом.
Некоторое время «Племя» сидело на моей кровати, тихо переговаривалось и подливало воды в стакан. Прошло минут тридцать, я не упал снова, не нес ерунды, во всем походил на себя – угрюмого, основательного, небритого, – и они перестали обращать на меня внимание. Один из «Племени» бросил в другого карандашом. На мгновение я почти забыл о тошноте, дрожи в руках и марионетках на проволоке, танцующих у меня в голове.
– Эгей, – сказал я. Пришлось сказать еще дважды, чтобы привлечь их внимание. Обычно я так и делаю.
Наконец Пенни заметила.
– Мистер Гадежски хочет что-то сказать, – озвучила она, и все постепенно стихли.
Я положил дрожащие руки на колени под столом.
– Почему бы вам, дети, не сесть на метро и не съездить посмотреть на астрономические часы?
Члены «Племени» неуверенно переглянулись.
– Правда же, – сказал я. – Все в порядке. А когда вы еще раз в Прагу попадете?
Они хорошие дети, и эта неуверенность продолжалась еще пару секунд. А потом они начали выходить, один за другим, и я думал, что избавился от них, пока передо мной не встала Пенни Берри.
– Вы убили своего деда, – сказала она.
– Нет, – рыкнул я, и Пенни моргнула. Остальные резко развернулись и поглядели на меня. Я сделал глубокий вдох, чтобы успокоиться. – Я сказал, что не убивал его.
– Ой, – сказала Пенни. Она отправилась в эту поездку не в силу какого-либо семейного или иного отношения к теме, а просто потому, что это был самый интересный способ провести месяц. Пенни пыталась давить на меня, поскольку подозревала, что из меня можно выжать что-нибудь более захватывающее, чем из достопримечательностей Праги. А этого ей всегда сильно хотелось.
Может, ей просто было одиноко – неуютно быть ребенком, которым она, по сути, не являлась, неуютно в мире, частью которого она себя не ощущала Во многом это делало ее схожей со мной и могло объяснить, почему она так меня раздражает.
– Это глупо, – сказал я. – И это не так.
Пенни не пошевелилась. Маленький деревянный человечек на черной сосновой ветви в моей памяти задрожал, дернулся и начал раскачиваться из стороны в сторону.
– Мне надо записать кое-что, – сказал я как можно мягче. И солгал. – Возможно, покажу тебе, когда закончу.
Спустя пять минут я был один в своей комнате с полным стаканом пресной воды, с песком на языке. Шею палило беспощадное солнце, а в ушах стояло это ужасающее прерывистое дыхание, как трещетка гремучей змеи. Впервые за много, много лет я был дома.
В июне 1978 года, через день после окончания школьных занятий, я сидел у себя в спальне, в Альбукерке (штат Нью-Мексико), и совершенно ни о чем не думал, когда вошел папа и сел на мою кровать.
– Хочу, чтобы ты кое-что для меня сделал, – сказал он.