— Знаешь, Юрий, мужья есть. Вот говорят: жену люблю. Она у меня такая и эдакая. Я молод был. Зря женился, не знал. Романс такой поют: «рано молодец женился». Болванов-то ведь женят. Они не виноваты. Оказался характер у жены невозможный. Дура попала. Все ругает жену. Пришел с операции, какую-то кишку из живота вырезал, а пациент проснулся рано. Ну, и дернулся, сукин сын. Он не ту ему кишку-то и отрезал. Жена виновата. Расстроила. Застал ее с Борькой Краскиным, в комнате заперлись. Ну что с дуры спрашивать — ворона!
Доктор Иван Иванович на том берегу речки слышит все. Бросил папиросу в воду, делает вид, что не слышит. Хватает удилище и тянет из воды. И говорит мне:
— Сорвалась.
— Нет, — говорит Юрий, — она как-то больше на индюшку смахивает, Вася.
— Это бывает, — вставляет мой слуга, рыболов Василий. — Вот мой хозяин на Москва-реке говорил: он барку с Волги пригнал с солью в Москву. А я рыбу у его с барки ловил. Их, и угостил он меня, выпили, ну, и на жену он мне жалился. Его-то его товарищ женил, ну, значит, с рук спихнуть хотел. Да ведь что, друг-товарищ был. Он и женился. Ну, и увидал, фрукт какой. И-и, что рассказал! Но выпили мы. Вот-то он ее ругал. Прямо шлюндой. А я ему, его жалеючи, и говорю: «Гони ее, шлюнду, чего тебе от ее еще ждать?» А он осерчал. Я смотрю, чего это? А он так озлился, рожа, как лопата, серьезная такая. Губы сжал. «Никакого, — говорит, — ты права не имеешь мою жену шлюндой прозывать». Я ему: «Да ведь вы, — говорю, это самое, сами ее шлюндой зовете…» — «Я, — говорит, — муж. Я могу. А тебе нельзя». Вот ведь рассердился до чего. И с барки меня прогнал. Вот ведь…
— Глядите-ка, — крикнул Василий. — Глядите, ишь доктор какую рыбину вытащил. Это голавль, значит.
— Это не голавль, — сказал, услыхав, Иван Иванович. — А шереспер.
— Ишь, — говорю я, — молодец Иван Иванович, поздравляю. Его мы сейчас тетеньке Афросинье отдадим, изжарит. Он хорош свежий, вроде как судак.
— А вот и тетенька Афросинья идет, — сказал Василий.
Афросинья подошла к нам, и в руках у нее была депеша со станции.
— Вот, — говорит Афросинья, — сторож Петр со станции принес. Ивану Ивановичу, знать.
— Прочтите, — крикнул мне Иван Иванович с того берега. — Нет, постойте, я сам перейду реку.
Он разделся и полез в воду. Потом выскочил назад на берег, холодна вода.
— Ишь ты, нет, не пойду.
Вернулся на берег и оделся опять.
— Стойте, — сказал Василий Сергеевич. — Я ему ее с камнем переброшу.
Он нашел камень и привязал к камню телеграмму. Развернулся и бросил ее на другой берег. Но камень не долетел с депешей. Она упала в воду и плыла по реке. Доктор опять разделся, быстро бросился в воду и достал телеграмму. Вылез на берег и читал мокрую телеграмму.
— Вот пишет, — сказал он, — «Уезжаю к мамаше на месяц».
— Кто пишет? — спросил я доктора.
— Жена.
И он взял в руки платье и удочки, побежал по реке ниже, перешел вброд и бледный, дрожа, подошел к нам.
— Где, ну-ка, дайте.
И взял у Юрия Сергеевича бутылку, опрокинул в рот. Одеваясь, говорил:
— Ух, холодна вода. Пронеси, Господи.
Он хлопал себя ладошками, согреваясь.
— Уехала. Ну, я рад. Пусть погостит у мамаши. Мамаша тоже что надо. А я здесь побуду. Эх, хорош шереспер. Фунтов ведь на восемь.
Кушая шереспера, приятели мои помирились.
Подкидыш
Москва осенью оживала. В конце августа приезжали москвичи с дач. Сады за заборами меняли зеленый покров, и грустно летели желтые листья на мостовую. В Сущеве обнажился густой сад в доме Сергеева. И ярко за темными липами горели купола церкви Нечаянныя Радости… На дворе кучер у каретного желтого сарая мыл коляску. Скоро приедет из-за границы хозяин, Сергей Петрович Сергеев. Сергеев был человек серьезный, капризный, еще молодой. Небольшого роста, ровно причесанный назад, глаза большие, голубые, одет с иголочки, важный из себя. Прислугу держал в повиновении — что та ни сделает, все не так. Утром проснется, смотрит — сапоги не чищены. Хотя они чищены и блестят — мало. Кричит:
— Егор!
Приходит лакей Егор. Капризно говорит хозяин:
— Ну, что же сапоги… посмотри… Ах, ну!
Егор покорно опять несет сапоги на людскую — чистить. Не угодишь. Привык он уж к хозяину. Сапоги постоят в людской, слышит, барин кричит опять:
— Егор!
Он берет те же сапоги и несет. Хозяин, барин, глядит на сапоги и говорит:
— Ну вот, то-то… — и надевает их.
За чаем нальет сливок в стакан чаю. Кричит:
— Аннушка…
Смотря с упреком на Аннушку, отодвигает от себя молочник со сливками и стакан чаю. Говорит капризно:
— Вот, все так. Смотреть надо.
А Аннушка, как и Егор, привыкла к барину. Унесет молочник на кухню, подержит там и несет опять назад на подносе.
— Ну вот, — говорит хозяин, — смотреть нужно. Вот, право, с вами… все не так.
Приятель заедет, расскажет про друга своего, Михайла Абрамыча, про Сашу Ветерок, про Мишу Ершова, к Омону приехала Фажетт — вот поет! Про часы поет и рукой — так…
Сергей смотрит снисходительно. Улыбается и говорит:
— Не то, не то, дорогой…