— Да, — засмеялся Никон Осипович. — Гусляки — это есть в них. Помню — я еще молодой парнишка был, — с отцом ехал. Он вез с собой деньги, старшине сдавать. Деньги, значит, в сапоги за голенищу спрятал. Говорит: деревней Гусляцкой поедем. Нельзя в кармане деньги держать: уворуют. Едем, значит, с им, — деревня. Ну, и заехали в трактир передохнуть. К отцу и подходит человек. Эдакой степенный, пожилой. «Я, — говорит, — за вами ехал по дороге. Деньги, — говорит, — нашел. Не вы ли, — говорит, потеряли?» Отец-то испугался. Говорит ему: «Может статься… Пойдемте, тихонько, — говорит ему, — из трактира: я погляжу». Пошли, значит, на двор. Отец за голенище лезет, за одно, другое. Пощупал за голенищем, — целы. «Поглядите, — говорит, — лучше: я за вами ехал, а деньга по дороге посыпаны». Отец опять за голенище, вынул деньги, посчитал. Ну — целы. Ну, сели чай пить, и он сел. Он и говорит отцу: «Как мне быть? Куда, — говорит, — эти деньги деть? Ежели в церковь отдать, а ежели они — мужицкие, трудные, али казенные? Нельзя, пожалуй. Исправнику аль старшине отдать надо?»
А отец-то говорит: «Я к старшине еду, тоже деньги сдавать». — «Прихватите, — говорит тот-то, — деньги-то, что я нашел». — «Мне не складно это дело. Лучше тебе самому отдать. Поедем, — говорит, — вместе, сдашь».
Ну, приехали к старшине. Отец пошел к старшине первый сдавать. И я с ним. Отец дает деньги, а старшина-то как закричит: «Чего это, ты, Осип? Тут — красненькая, а потом бумага резная?..»
Отец-то прямо чуть не помер. Выбежал наружу. Где гусляк? А его и нет. Вот ведь что…
— Ну, уж тут-то домовой ни при чем, — сказал доктор Иван Иванович.
— Как «ни при чем»? — покачал головой мельник. — В эдаких делах черт главную руку держит.
Полночь. Все мы идем с помольцами в амбар мельницы смотреть водяного. Упросили Василия Сергеевича не брать ружья.
Только вышли на крыльцо, темная осенняя ночь…
«У-ху-ху-ху, — раздалось неподалеку в лесу. И ответило дальше: — Хуу!..»
— Ишь, пугач орет, — сказал помолец.
В звуке крика филина было что-то таинственное. Так подходило к этой темной ночи, большому лесу. И наполняло так странно какой-то поэзией. Чем-то родным, близким: лесовым, домовым… Во всей этой душевной выдумке народа — какая сказка! Какая таинственность!..
Большой темный амбар мельницы, осыпанный пылью муки, освещен фонарем, прибитым на стене. Несмотря на шум колес, жерновов, спят в углу помольцы. За рушницей[66]
и жерновами, в глубине, виднеется окно. Сквозь побитые мутные стекла окна видно бегущую с колес воду.— Вот, — говорит помолец, — глядьте-ка в окошечко. Вот видать будет его.
Мы глядели в окно. Струи воды менялись в какие-то странные формы. Как бы длинные руки. И вдруг увидели: как бы спускалась в окне фигура человека. Мутное лицо посмотрело на нас.
— Ах ты, черт! — сказал Василий Сергеевич.
И приставил руку к глазам. Фигура, уходя вниз, тоже приставила руку. Мы смотрели, подойдя ближе к жерновам. Вода переливалась за окном. И опять спускается как бы человек. Мутное лицо, в шапке, с светлыми баками.
— Иван Иванович! — крикнули мы.
— Вот, — рассмеялся Иван Иванович. — Вот чудно… Отражает в окно. Да как ловко. На водяную струю попадает. Окно-то обливает водой, ну и кажет.
— Вася, — говорит, — стань тут: сейчас и ты водяным покажешься.
— Благодарю вас, — сказал Василий Сергеевич. — Довольно этих штучек! Потом во сне будет казаться.
Помолец не соглашался, что это отражает.
— Я, — говорит, — видал таку рожу!.. Вот страшну… Прямо инда тошнота берет. Чего говорить! Чертовá это есть!..
Старый этюд
Недавно я увидел здесь, в Париже, у одного француза свой старый этюд — «Мельница зимой». Написано мною в России, давно. При виде старого этюда моего пролетело в душе воспоминание «отчизны дальней…»[67]
.В газетах писали больше всего об искусстве, опере, балете. Приятели у меня были артисты и еще — любители природы, охотники, рыболовы. Встречал, разумеется, и других людей — чиновников, адвокатов, общественных деятелей, писателей и журналистов, политиков.
Политики — умный народ, но почему-то все угрюмые, недовольные жизнью. И мне было ясно, что они меня и приятелей моих — охотников — считают просто дураками, пустоплясами.
Был у меня и родственник — не дай Бог, до чего сердитый. Говорил только об освободительном движении и спорил с остервенением. Ни с чем не согласен. Я его спросил:
— Скажи, Петруша, ты все знаешь, от чего вы, собственно, освободиться хотите?
Он задумался.
— Это трудно объяснить. Нужна подготовка. Освободительное движение — очень сложная вещь. В сущности, как это скажешь? Одним словом, если хотите знать, то от всего надо освободиться!
«Что за чертовщина! — подумал я. — Как — от всего?»
— Вам, дядя, трудно объяснить. Вот Лев Николаевич Толстой говорит, что надо освободиться от всякой услуги, от чужого труда. Самому обслуживать себя. Оттого он и лапти сам себе плетет.