— В Москве-то, поди, теперь Святки, гуляют, — сказал помолец. — А вы — вот, сюда приехали… От гулянья. Чего тут теперь у нас? Не лето. Летом-то гоже. Теперь — стужа и зима. А вот охота в вас, значит. На приволье тянет.
— Да, — говорим мы. — В Москве гуляют. Святки. Ряженые.
— Я видал ряженых-то, в Ярославле. Вот рожи!.. Во страшны… Господи, помилуй! И пошто это? — спросил помолец.
— Эх ты, — смеясь, ответил Василий Княжев. — Ряженые… Это ведь умственно господа придумали. На Святках рядятся не зря: для веселья. И посчитаться можно… кой с кем. Они рядятся, чтоб не узнали. Ну, то-сё говорят. Голос меняют. Ну, и говорят правду: то-сё. Не узнает, мол, кто говорит. «Ты, — скажет, — жулик…» Или эдакое, вроде… А сам себя святым кажешь. Тот серчает, не нравится. А что сделаешь? Маска надета… А то, без маски, — как ты ему скажешь?
— Да, это самое есть, — сказал другой помолец. — Маску господа надевают еще к тому: мужья про жен узнают и жены — про мужей. Мне унтер гвардейский говорил. Из нашего села в Питер на службу взят был, к одному енералу, — на молодой женат был, а сам-то он — старый. Ему маска и наговорила про ее, про жену ево, что у ей молодой корнет-полюбовник. Он его и взял на глазок. К себе в гости зовет. Сам глядит. А жена-то его молодая и говорит енералу: «Зачем ты эдакого дурака зовешь? Он, — говорит, — противный».
Енерал думает: «Эх, мне зря наговорили…» Да ево к себе в денщики и взял.
— Ну, и что же? — спросили мы. — Что дальше?
— Да ничего. Она сына родила. Чего же?
— Эк ты, — говорят помольцы. — К чему ты это приплел? Она того «дураком» крестила — значит, енералов сын.
— А как же! Все рады: и енерал, и она, и денщик. Все рады.
— Эко ты. А к чему ты это клонишь? — спрашивают помольцы.
— К чему? Маску-то потому и надевают, чтобы это самое… Жисть чтоб не остывала. Поняли?
— Черт тебя поймет, — говорят помольцы. — Ждать теперь надо, когда вырастет: дурак выйдет — ну, и видать будет, что не от енерала.
Старый этюд… Какие пестрые воспоминания он пробудил в моей душе…
Мадьяры
Среди житейского волненья, в грезах, вспоминаются мне берега далекой отчизны, вечерние облака над рожью спелой, где темный лес дремлет в тиши лета, где пахнет сеном и малиной, где в саду у меня жила иволга. Ничего мне не было отрадней родины моей… Краса ее была для меня — все.
И там, где был мой деревянный дом, у глухого леса, в котором я часто бывал, куда ко мне приезжали мои друзья, там было все так просто и так ясно — благая жизнь. Когда я вспоминал Европу — я восхищался ее жизнью, искусством и нравами. Но я не сказал бы никому, что мой жалкий кусок земли-песку, сад над рекой, деревянный дом, беседка в саду — хуже для меня чем-то…
Грянула война… И в душу вошли тревога и ужас. И уже не так радостно казалось мне все кругом, огорчилась душа.
Летом я с приятелями сидел на террасе у дома моего. Были сумерки. За большим бором садилось солнце, и розовая заря потухала вдали. Думал я, что там, далеко, за этим лесом, за зарей печального вечера — война… Люди убивают друг друга…
Неслышно к нам на террасу вошел сторож моего дома — дедушка, и тихо сказал:
— Слышь, к нам мадьяры пришли…
Мы удивились:
— Какие мадьяры?
— В болоте они… Тут… Их пригнали. Дак говорят: «Давай, давай»… А чего «давай» — не поймешь.
Приятели мои вытаращили глаза, а дедушка говорит:
— Они вороги… Их пригнали в моховое болото торф копать. Пленные! У Анки Хрущевой они мужа на войне убили… Вот она воет, вот воет — двое детев осталось. А сама, дура, вижу, к ним в болото, в барак, масло несет. Я ей говорю: «Чего несешь масло-то, они мужа твово убили, ворогу несешь масло-то…» А она: «Вороги… они што и наши — подневольненькие… Велят — вот и убивают». На-ка, вот и возьми ее! Дура!
Я вышел на крыльцо. У крыльца стояли высокие стройные люди в синей военной форме, на голове маленькие шапочки. Они быстро вытянулись, отдали честь и попросили лекарства — болен их товарищ: марганцевого калия. Я пошел в дом и отдал им домашнюю аптечку. Они опять сделали под козырек и пошли к калитке.
Я вернулся на террасу.
— Боязно ведь… — говорил дедушка. — Ишь, они какие, здоровые. Кто их знает, кто они?.. Убьют одним махом.
— Тебя-то за что им убивать, что ты? — говорю я деду. — Поставь самовар, Герасим хотел прийти.
Дед пошел, качая седой головой и бормоча про себя: «Басурмане они, нехристи, вот кто…»
В большой комнате, моей мастерской, я зажег лампу. На мольбертах стояли холсты моей работы. Думаю: вот я пишу, радуюсь природе, прекрасному миру, божественной красоте, жизни… А там — война…
Входит мой приятель — охотник, крестьянин Герасим Дементьевич. Я обрадовался ему, говорю:
— Герасим, вот ко мне мадьяры сейчас приходили — пленные, лекарство просили.
— Мне дед сказывал. Да, австрияки. У нас, у Букова, они тоже на работы пригнаны — казенник рубить. Вот один на скрипке играет хорошо!.. Он по-русски малость калякает, говорит: «У вас, — говорит, — милей всего жить. Мы, — говорит, — останемся тута, домой не пойдем. У нас, — говорит, — хуже…» А чтобы это самое, чтобы за бабами бегать али воровать — этого у них нету.