Её держали в отделении столько, сколько могли. Справили пятый день рожденья, надарив игрушек, бантиков, книг — за книги девочка благодарила, как могла. Так выяснили, что она умеет читать и писать, правда, коряво, печатными буквами, порой переворачивая буквы. Тут же кто-то принёс ей несколько блокнотов и карандаши, с которыми она больше не расставалась. Иногда вместо надписи девочка обходилась рисунком, выполняя его быстро и легко — и эти рисунки занимали взрослых больше, чем её писанина.
Потом был реабилитационный специнтернат для дошколят, больше всего походивший на круглосуточный детский садик. Как Миль поняла гораздо позже — образцово-показательный, курируемый местной верхушкой власти. С добрыми симпатичными воспитательницами, заботливыми нянями и очень любознательными врачами, которых интересовало буквально всё — и как Миль спит, и как ест, и с кем играет, и что, а главное — какими цветами — она рисует. Миль терпела их расспросы, понимая, что это у них работа такая. Иногда, если очень просили, рисовала простым карандашом дом в виде квадрата с треугольной крышей и трубой, из трубы — кудрявый дым, над домом — круглое солнце с лучами, в доме — девочку, а возле дома — холмик с крестом, холмик подписывала «мама». После чего её долго не просили ничего рисовать.
На деликатные расспросы о её снах Миль честно отвечала, что спит хорошо, и это была абсолютная правда: когда удавалось заснуть, Миль видела прекрасные, яркие и добрые сны, живых и весёлых родителей, старый деревянный дом, деда и бабушку, кошку Машку, полёты в тёплом синем небе… После страшной маминой смерти кошмары как отрезало. Вот наяву они Миль иногда накрывали — если, задумавшись, она неосторожно впадала в воспоминания, то, откуда ни возьмись, наплывал противный запах, перед глазами вставал высокий силуэт мужчины с рукоятью от ножа в опущенной руке, медленно оборачивался… а дальше сорвавшееся с цепи воображение прокручивало то, чего девочка не наблюдала, но что имело место: убийца наклонялся и начинал кромсать тело матери так, что брызги крови и кусочки плоти летели во все стороны. Этого Миль перенести не могла и пыталась кричать, как и тогда, но на самом деле только сипела, задыхаясь, и билась в судорогах, пока милосердное беспамятство не выключало измученное сознание. Часто приступ заканчивался и мокрыми штанишками, что было особенно неприятно в присутствии посторонних.
С течением времени Миль научилась переключаться, отвлекаться от опасных воспоминаний, а пока её пытались лечить и учить вместе с кучей других требующих коррекции и особой заботы ребятишек. …Миль вела себя спокойно, никого зря не обижала, была послушна и держалась в стороне от прочих воспитанников. Такое благолепие настораживало взрослых больше, чем вполне ожидаемые в её случае истерики, которых Миль вдоволь насмотрелась от окружающих. Истерики эти её, надо сказать, страшно раздражали, и она всячески старалась их избежать. А если избежать не удавалось, пресекала их быстро и решительно. На зависть взрослым, которые не могли себе этого позволить. Она считала, что плохое здоровье не повод для плохого поведения и действовала круто. Вскоре даже самые бестолковые усвоили, что не стоит давать волю нервам, если в пределах прямой видимости маячит эта молчунья с такими твёрдыми кулаками и беспощадным взглядом.
«Кармашки»
А вообще-то из пределов видимости она частенько пропадала. Бедные воспитатели, обязанные держать всех воспитанников в поле зрения, то и дело недосчитывались одного ребёнка и поначалу пугались, а потом поняли: Миль где-то здесь, просто её не видно, но достаточно позвать — и она тотчас объявится. Причём объявится так внезапно, что не хочешь, да вздрогнешь:
— Да где ж ты прячешься?!
Вопрос всякий раз звучал риторически, девочка ни разу не раскрыла секрета, только ангельски улыбалась, склонив головку набок. И от неё отстали, нашлась — и прекрасно…