Дед умер ранним утром, когда еще и рассветать не начинало. Мать разбудила Кита, перекрестилась и сказала, что дедушка приказал ему долго жить. И хотя Кит туго соображал спросонья, до него вдруг впервые дошел смысл этих слов: вы, остающиеся на земле, живите долго!.. А дед ушел. Он мучался несколько месяцев, с ним становилось все тяжелее, и то, о чем сначала каждый думал только про себя, стало проскальзывать в разговорах: уж скорее бы… Потом и вовсе не скрывали: сам мучается и других замучил. Главою рода дед только считался. Все его дети жили уже своей отдельной жизнью и сами имели детей. С ним не советовались больше, советовались между собой. На Кита дед смотрел серьезно, отличал его среди других внуков и говорил, что человек должен быть самим собой, а не бараном в стаде. Несмотря на несмышленый возраст, Кит догадывался, что на своих детей дед смотрит именно как на баранов. Любимым занятием их — Кита и деда — было бродить по кладбищу, по тихим его дорожкам, вдоль которых либо расцветала сирень, либо с шорохом осыпались клены. Время от времени дед останавливался возле какого-нибудь могучего гранитного креста и начинал рассказывать о человеке, давно истлевшем под этим крестом. И Кит как бы становился соучастником чужой жизни. Дед говорил: его, как и тебя, звали Тит, Тит Карпыч. Не было большего миллионщика, чем его отец, я и сам когда-то у него работал, подрядчик он был, все строил и строил, кому дома, кому фабрики. Ну, а Тит Карпыч, не в него пошел. Мы кладку кладем, а он приходит: дозвольте, уважаемые, поучиться. Сначала подсмеивались, а потом глядим — всурьез. И в трактир с нами шел, суточные щи хлебал. В Пятом году то ли губернатора застрелил, то ли еще кого-то. В тюрьме от чахотки помер, а может, и от побоев. Отец его тело выкупил и вон какой крест водрузил. А эта вот женщина — упокой ее душу, господи! — одиннадцать детей вырастила, всех на ноги поставила, только младший непутевым оказался, зарезал он человека. Потом испугался до смертного пота и к матери. Рассказал. Она его спать уложила и питье дала. Отраву. Он умирал, а она его в лоб целовала: ничего, сыночек, потерпи… Последним на их пути всегда был памятник Наташе Щаповой. С овальной — на фарфоре — фотографии смотрело прекрасное девичье лицо, дед в сотый раз рассказывал печальную и красивую историю, и в сотый раз Кит чувствовал, как в горле у него застревает ком. Потом шли к выходу, мимо нищенок, рядком сидевших на длинной лавке, и мимо сторожки, откуда попеременно тянуло то щами, то ладаном. Кит любил, когда пахло ладаном. И запах настоящих восковых свечей. И пасхальную заутреню. За то, что пели «смертию на смерть наступив», а не «поправ», как у православных. По спине у него пробегали мурашки, потому что было это всегда неожиданно и всегда потрясало. С раннего детства смерть связывалась у него с гостиной. Гостиной называлась покойницкая, и бабка заводила его туда каждый раз, когда бывала с ним в моленной. В гостиной было два длинных стола, иногда гробы стояли на обоих, иногда на одном, но Кит не помнил случая, чтобы гостиная когда-нибудь пустовала. Обычно в гробах лежали старушки или старики, не страшные, восковые, с бумажной полоской на лбу, которая называлась венчиком. В усохших руках — восковая свечка, глубоко провалившиеся глаза плотно закрыты веками. Глядя на этих безобидных покойников, он думал, что тут не то, не та настоящая и роковая смерть, на которую некто смертию же и наступил. И мысли переносились к Наташе, к ее овальному портрету на фарфоре. Вот эта смерть казалась ему настоящей, непоправимой. В девятьсот восьмом, когда Наташа покончила с собой, ей было семнадцать, столько же, сколько сейчас Киту, и он считал ее своей ровесницей, потому что ему ничего не стоило мысленно перенестись в начало века, думать и вести себя, как люди того времени, и чувствовать себя среди них своим. Он шел с Наташей в удивительно синих зимних сумерках, небо было еще белесым, и под ее меховыми ботиками мягко поскрипывал голубоватый снег. Он даже улицу эту представлял себе во всех подробностях, потому что, как и Наташа, вырос на форштадте, где почти все осталось по-прежнему, а если что-то и изменилось, так он обо всех этих изменениях знал и легко мог восстановить картину, отделенную от него десятками лет. И когда они проходили мимо желтовато-серого кирпичного дома, Кит знал, что там помещалось Общество трезвости, где ставили по субботам любительские спектакли и выступали с лекциями приват-доценты — о символистской школе во Франции и о социальном аспекте алкоголизма. А дальше высилась каланча пожарной команды, во дворе — конюшни, потому что и пожарные насосы были тогда на конной тяге. И вот они шли, поскрипывал снег, и Кит говорил убежденно, с жаром, и видел чистый профиль Наташи. А она молчала, изредка улыбаясь чему-то, и тогда он чувствовал себя счастливым, хотя улыбалась она не ему и не его словам, а в ответ на какое-то движение души…