Катерине семнадцати не было, когда выскочила за лесника. В девятнадцать овдовела, но убиваться не стала, взялась за хозяйство, всегда о своем хозяйстве мечтала, а самостоятельность у нее в крови была. Друян приходился ей каким-то родственником, каким — сам ксендз, поди, не разобрался бы. Когда началось все это, с Болеславом, вспомнил о ней, стал наезжать, не часто, правда, переспит и опять с месяц нету. Катерина не привязалась к нему, но и не отталкивала. Не мешал он ей. А вот с конца сорок третьего как в воду канул. Долго она ничего не знала, потом рассказали люди. Ну что ж, чего-то такого она и ждала…
— Плесни-ка еще, — сказал Друян и протянул ей миску.
Она снова налила ее до краев, поставила на стол.
— А этого парня, что с тобой идет, не позвать? Может, тоже поел бы.
— Ничего, — сказал Друян, — он из города. Небось, и не такие супы там жрал.
Она подошла к окну, посмотрела в сторону леса, потом обернулась к Друяну:
— Так говоришь — идет фронт?
— Идет-то идет…
— Ну…
— Не нукай, я тебе не конь. Дай поесть.
На хуторе было все тихо, но Друян не возвращался. Час, наверно, прошел, а то и больше, прежде чем он появился на крыльце и дал знак рукой, что все, мол, в порядке. Но в дом не позвал. «Ну и черт с тобой», — подумал Кит и растянулся на хвое, подложив под голову рюкзак.
Небо было голубым, как лесная фиалка. В предвечернем безветрии кроны сосен казались нарисованными, и появлялось ощущение нереальности, чудилось, что твердь там, где эти голубые пятна и темно-зеленая хвоя, а ты повис над этой необычной твердью и смотришь на нее сверху вниз. Он и Мотьку приучил фантазировать, только этим и можно было ее угомонить. Сначала она росла какой-то вялой, но потом словно бес в нее вселился, ни удержу, ни управы. Кита никогда не наказывали, он всегда считался почти взрослым, а вот Мотьку драть пришлось. Когда это случилось в первый раз, Кит страшно негодовал. Наказанную Мотьку он пытался утешить совершенно искренне, но она почему-то сочла это фальшью, дополнительной обидой и заорала, чтоб он убирался к черту. Так и сказала: к черту. Тут уж и он обиделся. Пожалуй, с этого и началось их отчуждение. В следующий раз он уже не заступался за сестру, ушел из дому, бродил по улицам, терзался; с одной стороны, Мотьку было жаль до слез и мучило какое-то чувство вины перед нею, с другой — она даже его отталкивала прямо-таки хулиганской грубостью, а грубости он вообще не терпел, тем более в девчонках. Так все и шло, пока Мотьке не исполнилось пятнадцать. Тут ее как будто подменили. Никто не понимал, в чем дело. Мать долго считала, что это какой-то подвох, что Мотька чего-то задумала и рано или поздно выкинет какой-нибудь номер. А девчонка то слонялась по квартире, как привидение, то часами просиживала возле радиоаппарата и слушала музыку. И — почти не верилось — опять стала замечать Кита, даже смотреть на него — и подолгу — с каким-то немым вопросом. Как раз в это время решали они насчет Латгалии. У Кита и своих проблем было предостаточно, но он все еще здорово любил сестренку и не мог не ответить на ее молчаливый призыв. В общем, они не только помирились, но даже с каким-то восторгом открыли друг друга. Теперь они могли говорить часами и, что еще важнее, часами молчать, молчать, восхищенно, почти экзальтированно, поглядывая друг на друга с той великой и необъяснимой нежностью, которая дается человеку раз в жизни и зачастую уходит столь же внезапно, как и рождается.
Очень скоро Кит узнал, что Мотька влюблена и что предмет ее влюбленности страшно похож на него, ее родного брата. Кит сначала даже немножко обиделся, что его, так сказать, открыли заново только благодаря какому-то «предмету», но обида очень быстро испарилась, а все остальное крепло час от часу. И вот Кит решился — сказал, что уезжает. Мотька никак не хотела понять, насколько это серьезно. Он ей толкует, толкует, а она: но ты же только съездишь туда и обратно, правда? И Кит уязвленно и грустно соглашался: правда… Потом оказалось, что она не верила, ну не то чтобы не верила, а не могла поверить, будто Кит вдруг возьмет и уедет, бросит ее, и что из такой поездки он может и не вернуться, то есть совсем не вернуться, никогда. Поняла только перед самым его отъездом. Весь день они тогда проговорили. С утра до вечера бродили по городу и говорили. Иногда Мотька начинала плакать, у Кита отчаянно сжималось сердце, и какое-то время они шли, не глядя друг на друга, потому что их боль и нежность и так достигали предела. Из всех возможных слов утешения Кит говорил почему-то самые несуразные:
— Ничего, ничего, сестренка. Скоро ты станешь взрослой.