– Ты видишь? – Мирра Львовна, кривясь от только ей знакомой боли, подошла к окну. – Это они.
Выцветшие глаза её вглядывались в наступающие октябрьские сумерки с застывшим вниманием человека, увидевшего Катастрофу.
– Сегодня именно тот день. Видишь? Бегут. Толпа. Много людей – это толпа. Много людей. Много смертей. Их убили. Всех. Мама, отец, сёстры. Все, кого любила… – женщина как-то по-детски всхлипнула и закрыла рот тощей рукой. – А я живу. Живу и живу. Все ушли. Оставили меня. Ненавижу октябрь!
Шариковая ручка скатилась со скатерти на пол, я отложила в сторону переписной лист.
У одиночества много лиц: тоскливо-тягучее или ностальгически плаксивое, траурное или бравурное – оно вбирает, всасывает в себя, не оставляя ни единого шанса на спасение.
Сейчас пустыми глазницами времени смотрело на меня отчаявшееся одиночество – абсолютное, безнадёжное, монотонное, сводящее с ума, лишающее опоры. Одиночество у последней черты.
– Ты слышала о гетто? Минском гетто? – женщина снова затряслась всем телом. – Ненавижу октябрь! Он отобрал у меня жизнь! Убил всех, кто любил меня! Он убил и меня! Ненавижу октябрь! То, что делали фашистские выродки со мной, моей семьёй, моей страной – Катастрофа. Многоликая, смердящая трупами замученных, зарезанных, сожжённых и убитых человеческих тел! Мученическая в героизме обескровленных детей!
– Мирра Львовна, присядьте. Вам нельзя так волноваться! (Как пусты твои слова, Мила!)
– Смотри, – она протянула мне смятый газетный лист.
«
– Паника. Страх. Бомбёжки. Неизвестность. Многие успели уехать, но ещё больше людей осталось. Нам некуда было бежать. Мы верили, что воевать с мирными горожанами не станут. Мой бедный папа! Как же он ошибался! – Мирра Львовна остановилась у окна.
Кошки, как по команде, закружились у ног хозяйки, готовясь к вечерней вахте, и стали запрыгивать на устланный старыми газетами подоконник. Запахло керосином.
– В первые дни войны Минск бомбили так, что казалось, весь город лежит в руинах. Наши дома чудом уцелели. Хотя, кто знает. Может быть, если бы мы тогда погибли – все сразу, – было бы легче. Всем нам было бы легче. На небесах легко. А на земле…
Сначала из нашего дома фашисты выгнали Анну Ивановну с внучками, Лиду, Фёдора – всех, кто по документам был русским. Нас оставили. Отгородили колючей проволокой часть улицы. Потом стали сгонять евреев со всего Минска. В доме поселили более двухсот человек[20]. Ад. Но мы терпели. Надеялись, что пока все вместе, ничего не случится. Пусть даже в нашей квартире жили пятьдесят человек – мы терпели. Папу, меня и маму выгоняли на принудительные работы, младшие оставались дома. Сначала солдаты отбирали у нас всё ценное, потом стали морить голодом, а потом… стали убивать. Облавы совершались молниеносно. Фашисты хватали всех, кого видели. Пришлось в подвале сделать специальный схрон для детей. Через лаз в полу они запрыгивали в специальный деревянный ящик и так сидели целый день. Можно было выходить только ночью. Так прошло полгода. А может год. Скорее, вечность. Однажды утром мы ушли на работу, а когда вернулись, Иды и Элоизы не было. Их убили 17 октября. Сегодня. Прямо на улице. Вот здесь, под этими окнами. Они лежали рядом, на камнях мостовой. Их убили просто так. Понимаешь, убили двадцатилетних просто так! – она обняла себя за костлявые плечи. – А я хожу по этим камням! Шестьдесят лет хожу! И их вижу. Они красивые были до войны. Это потом уже, когда баланда из селёдочного рассола раздувала людей, как бочки, они стали похожи на кукольных старух. Но, знаешь, я ведь отомстила за них. Смотри! – Мирра Львовна подошла к шифоньеру из красного дерева и, почти не глядя, стремительно открыла правую дверцу, достала чёрную коробку. Видно было, что делает она это часто: так точны и выверены были движения тонких рук.
Из коробки (или, вернее сказать, шкатулки) женщина достала потрёпанную миниатюрную книжку со шнурком. Скорее, это был блокнот – свастика и готический шрифт на обложке неприятно всколыхнули сознание:
– Это я взяла себе на память! Но одна жизнь за жизнь семерых – мало, очень мало! – и блокнот выпал из внезапно обессилевших рук.
Мирра Львовна смотрела сквозь пыльные стёкла окон в своё прошлое.