Теперь можно бы и уйти, пока никто недобрый из зала не заметил нелегального Зайчика, но Мария Федоровна удержала за руку:
— Останьтесь. Меня интересует ваше впечатление.
Глаша осталась. Слегка подвинувшись грудью к барьеру, не сводила глаз со сцены. Все происходящее там так волновало, что горели руки: часто хотелось ударить в ладоши. Но в Художественном аплодисменты в середине действия не позволялись. Это же не игра, а ж и з н ь. И Глаша сдерживалась.
На сцене появился Нил, молодой, энергичный и задорный машинист паровоза. И Глаша старалась запомнить каждое слово горячего спорщика.
— Нет, Петруха, нет. Жить, — даже не будучи влюбленным, — славное занятие! Ездить на скверных паровозах осенними ночами, под дождем и ветром… или зимой… в метель, когда вокруг тебя — нет пространства, все на земле закрыто тьмой, завалено снегом — утомительно ездить в такую пору, трудно… опасно, если хочешь знать, — и все же в этом есть своя прелесть! Все-таки есть! — Голос актера на секунду как бы споткнулся, но тут же зазвучал с новым подъемом: — Нет такого расписания движения, которое бы не изменялось!..
У Глаши шевельнулись руки. Мария Федоровна припала жаркими губами к ее уху:
— Вы почувствовали провал в речи Нила? Тут дьяволы вырезали несколько строчек. Золотых строчек, как все у нашего автора.
Глаша кивнула головой. Ей хотелось сказать во весь голос: «Но ведь главное-то осталось! Не заметили олухи царя земного! Все движение жизни будет из менено!»
Мария Федоровна снова сжала руку соседки:
— Будем смотреть дальше.
А смотрела она не столько на сцену, сколько — украдкой — на Глашу. Нравится ли ей? Волнует ли пьеса?
Но вот прозвучали последние слова Перчихина, Татьяна склонилась над клавишами пианино, полились громкие звуки струн, и занавес медленно сомкнулся. В зале включили свет. Многие из зрителей, заметив Горького, аплодировали, повернувшись лицом к артистической ложе. Глаша, опомнившись, тихо ойкнула. Мария Федоровна хотела было заслонить собой нелегальную девушку, но та, забыв попрощаться, выпорхнула из ложи.
Когда многочисленные раскаты аплодисментов умолкли и в зале приглушили свет, Мария Федоровна в глубине артистической ложи взяла Горького за руки и кинула в ясные, как летний рассвет, голубые глаза жарко полыхающий взгляд.
— Ну, вы убедились в своей неправоте?.. А то заладил: «Длинная пьеса, скучная, нелепая…»
— Так это же в самом деле.
— И слушать больше не хочу. Вы бы видели, как горели глаза у этого Зайчика. Я ее понимаю: ей часто хотелось вскочить после острой жизненной реплики, аплодировать и кричать «ура!». Дорожить надо, — приблизилась к его несколько растерянному лицу, — дорожить таким чувством зрителя. Не столько актеры, сколько… — У нее чуть было снова не вырвалось «ты», но она тут же поправилась: — …сколько вы пробудили его.
…Горький проводил Андрееву до дому. Самовар, вскипяченный заботливой Липой, еще не остыл. Но все уже спали. Желябужский не вышел со своей половины, и Мария Федоровна, довольная этим, сама накрыла ужин.
Пока она ходила на кухню, Горький, сидя в кресле, задумчиво мял подбородок. Вернувшись, она спросила, что его волнует.
— Да вот все думаю про Зайчика…
— Про Зайчика?! — Мария Федоровна резко шевельнула бровями. — И что же про нее?
— Представьте себе, — Горький выпрямился в кресле, — сколько в ней смелости! Кругом зубатовские гончие, а она не робеет!
— Не одна она такая.
— Это верно. И в этом, замечу, сила социал-демократов! Ей-богу. Подумайте — она ведь из семьи сибирского золотопромышленника. Нужды не знала. А пошла в революцию. И, говорит, весь семейный выводок такой. Право! Отчего бы это? Оказывается, там, в Сибири, возле них, жил в ссылке Ульянов. Ленин! От него влияние как от солнца свет. Вот дело-то какое. И теперь она от него получает письма, приветы, наставления. А нам бы с этим Волгарем повстречаться…
— Дайте срок — сойдутся пути-дороги. Я сердцем чувствую. Оно меня не обманывает. — Мария Федоровна разлила чай в розовые чашки с золотой каймой. — Пересаживайтесь к столу. Хотя вы, кажется, привыкли из стакана в подстаканнике.
— Ничего. Лишь бы горячий…
Сама села напротив, отпила глоток. Долго не отрывала глаз от лица Горького. Потом, оглянувшись по сторонам, заговорила шепотом:
— Давно хотела спросить, да все не было случая… Савва передал мне свой страховой полис. На предъявителя. На сто тысяч!.. Я сначала отказывалась, а потом взяла. Но ему сказала: если, не дай бог, случится с ним беда, израсходую не на себя. Он понял. А я все мучаюсь: правильно ли поступила, что не отказалась?
— Благое дело!..
— Савва так болен. Боюсь за него…
— Он умен. Понимает, что не сидеть ему на том стуле, который богатой семьей для него уготован, а пересесть на другой не решается. Право слово! Боится, как бы не хлопнуться между двух-то стульев. Оттого, черт возьми, и червоточинка в голове.
— Жаль его. Хороший он. Вон какой театр нам построил!