Зачастив в карьер, он стал пользоваться велосипедом — для сбережения сил, но не времени, поскольку приходилось пользоваться более длинной, но зато проезжей дорогой. Больше часа он только добирался до места — переваливая через железнодорожную насыпь, крутя педали через заводские зоны, через поле, лес, затем вдоль берега реки, — и выбирался с откоса в пылевое облако, облёкшее арочный Афанасьевский мост, так содрогавшийся под колёсами циклопических БелАЗов, что руль велосипеда вырывался из рук. С кузовов самосвалов летели камни, от которых надо было уметь увернуться.
Семён прятал велик в зарослях над белой пропастью карьера, доставал бинокль и подбирался к смотровому козырьку — к нависшей над Парусом глыбе, откуда, свесившись по грудь, подбирал маршрут спуска. Затем раздевался донага, натягивал самодельные поролоновые налокотники, наколенники, повязывал поясницу холстиной с вправленной в неё папкой, где лежали листы кальки, ломоть чёрного хлеба и грифели цанговых карандашей, растирал в ладонях каменную пыль и, всякий раз погибая от страха, начинал спуск.
Семён спускался со скоростью, сравнимой с медлительностью Солнца. Его тошнило от высоты. Замирая, он слеп от затягивающего взгляда вниз, когда осматривал выступ, на который следующим шажком должен был поставить ступню.
Он вжимался, впивался, вливался в камень всем телом, всем существом. Прилипал к нему ртом, чтобы зажать стон. Волна поднималась от паха по внутренностям, раскрывала и сковывала грудь, сжимала голову стальными обручами. Тогда он затаивался, поджидая, когда отпустит. Хватка постепенно давала ход дыханию. Он отрывал от камня губы и, не сразу набрав слюну, сглатывал вкус известняка, очень чистый. Подробное пятно от взмокшего тела — карта распластанного силуэта отделялась от него. Туловище, раскинутые руки, грудь, солнечное сплетение, бёдра, скелетные лодыжки, ладони и лицо — отверстые глазницы, полоска переносицы, раскрытый перекосом рот — не «О», а «О, Таласса!», контур Чёрного моря плюс след в паху, похожий на взвинченный абрис смерча и голову пчелы: грушевидные зенки, хоботок. Всё это — чего он сам был только призрак, так много балластовой жизни отлетало с него в том месте, — быстро тая на горячем камне, отползало вверх и вбок.
И он крался дальше, лаская свою тень.
Крупнозернистые снимки кайнозоя, втравливаясь в сетчатку, ползли вплотную к глазам. Они проникали оттисками в грудь, в ладони, бёдра, щёки — его тело было подобно просвечивающей подошве улитки, даровой лупе, слизывающей подражательным воспроизведением ландшафт времени.
Трепет уподобления Неживому охватывал его.
Тень съёживалась, жалась к ногам. Не раньше полудня Семён достигал уровня, на котором находилась «плантация». Прилеплял листы кальки хлебным мякишем и, пальцами катая жирный ломкий грифель, наспех замазывал сплошной штриховкой. Потом срывал, сминая, как вор при шухере, банкноты, сползал ещё и повторял действие.
Измождённый до дрожи, сняв толику урожая и приметив надел на следующую ходку, он быстро вскарабкивался обратно, бормоча на разный лад поговорку: «Жадность многих погубила. Любка фраера любила. Фраер Любку пригубил. Жадность фраера сгубила. Фраер Любку погубил». Подъём был кратно легче спуска — по биомеханической причине и потому, что во время него не случалось высотных обмороков: взгляд всегда был направлен вверх.
Выбравшись из мезозойской бездны, Семён ложился навзничь. Облака бессмысленно тянулись над головой. Чувство опустошения, вызванного пережитой опасностью, разливалось во всём его существе наслаждением. Небо расходилось, рассасывалось по его членам, и тёплый свет заката постепенно замещал ток крови.
Зачем ему, подростку, нужны были как воздух эти фортели — и тогда, и впоследствии оставалось загадкой. Одним окаянным любопытством их не объяснить. Палеонтологом Семён не стал, да и мысли такой у него никогда не возникало. Вот у его матери подобная мысль играла с воображением, когда она наблюдала, как сын возится с листами кальки. Отутюжив, он обрезал их, наклеивал на ватман, составляя по частям полный контур ископаемого. К девятому классу папки с этим зверинцем уже растворились в осадочном беспорядке антресолей.
Впоследствии Семён искал ответ в потайных отклонениях своей психики, которые выводил из рассказов матери о его младенчестве. Матери любят напоминать своим выросшим детям о том времени, когда они были невинны, находясь в полной их власти. В этом ещё одно сходство материнства с религией и природой. Оказывается, месяцев шести от роду у Семёна появилась пугающая привычка. Дрейфуя ползунком по полу, он норовил прибиться к стене, приникнуть к ней лицом, проползти вдоль — и вдруг переворачивался на спину и начинал биться темечком. Мать едва успевала подхватить его на руки. Став регулярными, эти фокусы всерьёз её пугали. Прежде чем заняться готовкой, она стала подвязывать сына под мышки к кроватной спинке, обложенной подушками. Научившись ходить, Семён избавился от припадков.