Папа молча садится рядом со мной, и через несколько бесконечных тихих минут мне приходится признать: он ничего не заметил. Это ничего, все будет хорошо, говорю я себе, но уговоры не помогают. Мне прекрасно известно, что ничего хорошего не будет. Я лежу тут без движения пять дней, вернее, уже шесть. Мой папа не видит ничего, кроме формул. Моя мама умеет курить ночью у открытого окна, но моментально превращается в безупречную статую, когда знает, что хоть кто-нибудь ее видит. А тот, кто никогда не будет моим… Он сидел со мной рядом и держал меня за руку, но чуда не случилось. Я не открыла глаз, не встала и не бросилась ему на шею. Меня не излечила даже моя большая любовь, так есть ли смысл на что-нибудь надеяться?
Мне так обидно, что сердце готово разорваться в мелкие клочья.
— Что это? — вдруг говорит папа.
Неужели он заметил цветы? Неужели?
— Что это? — повторяет он. — Посмотри, она плачет…
И он дотрагивается пальцем до моей щеки, по которой медленно ползет слеза.
Я никогда не думала, что несколько слезинок могут произвести такой переполох в палате интенсивной терапии. Хлопает дверь, мама бежит за врачом, и начинается головокружительная суета. Но время идет, мои слезинки высыхают и становится понятно, что ничего не изменилось. Просто реакция тела. Я умею плакать, но я по-прежнему не могу открыть глаза.
Мне двадцать три, и летом каждые выходные я приезжаю на дачу. Я привожу сливочный торт в коробочке для родителей и пастилу в бумажном пакете для бабули. Я очень горжусь своей первой работой в компании, которая продает шоколад. Я всего лишь отвечаю там на телефонные звонки, но родители этого не знают. Они только знают, что я горжусь, и этого им вполне достаточно.
— Ну что, началась сладкая жизнь? — спрашивает бабушка, откусывая пастилу.
— Какие там перспективы? — интересуется мама.
— Н-дааа, — произносит папа, роняя крошки от торта на листок, исписанный мелкими цифрами.
Мама смотрит прямо на него и становится понятно, что ее терпение на исходе. Она не выносит, когда за столом читают, говорят с набитым ртом и тем более доказывают теоремы. Она смотрит на папу, но он продолжает жевать и писать, роняя крошки на пол, на колени и на мятый, вырванный из школьной тетради листок.
Мама встает и резко дергает бумагу на себя. Папа даже не успевает убрать руку с карандашом, который чертит поперек листка кривую тонкую линию.
— Посмотрите на этого человека, — строго говорит мама. — Посмотрите на него внимательно.
Мы с бабулей смотрим на папу во все глаза, но не видим ничего нового. Он взлохмачен, осыпан крошками торта и очень, очень удивлен.
— Я надеюсь, вы помните, что этот человек в отпуске? — сурово продолжает мама, и мы с бабулей одновременно киваем ей в ответ.
— Раз он в отпуске, он должен отдыхать. Так что считайте, что я вас предупредила: если кто-нибудь привезет и отдаст ему в руки хотя бы один листок бумаги… — на этом месте мама делает выразительную паузу, — будет иметь дело со мной.
Папа бледнеет. Даже бабушка, которая за все лето ни разу не уехала с дачи и при всем желании не сможет ничего привезти, заметно нервничает. Мама смотрит на меня не отрываясь. Я молчу. Папа кашляет.
Не волнуйся, пап. Я привезу тебе маленький разлинованный блокнот. Ты сможешь его очень быстро спрятать в карман, и мама ничего не заметит. А я тебя не выдам. Помнишь, как мы сказали, что никогда не видели девочки в розовом платье, когда вечером ее родители пришли к нам читать нотации? Может, к вечеру ты и правда забыл и девочку, и жирного червя, и даже наш замок, построенный на берегу реки. Да и тот вечер, когда ты сказал, что в жизни не видел этой девочки в грязном розовом платье, наверняка давным-давно исчез из твоей памяти, но я его помню как вчера, верь мне.
Я его помню еще и потому, что именно в тот вечер приняла к сведению, что при помощи иллюзий человеческой памяти правда легко превращается в неправду и наоборот.
8
Если я скажу вам, что жду того, кто никогда не будет моим, я не скажу ровным счетом ничего. Я застываю в ожидании. Правда, в моем положении это не так уж сложно. Я не могу считать минуты, глядя на часы, но ничего не мешает мне считать вдохи и выдохи. Это совсем несложно.
Через сто шестнадцать вдохов мама уходит «пройтись и развеяться» — может быть, она пошла курить? Еще через тысячу триста четыре вдоха она возвращается. И даже мне понятно, что развеяться у нее не получилось: мама приходит такая же каменная, как ушла.
Через восемьсот двадцать вдохов появляется медсестра. Она что-то измеряет, записывает и сравнивает. Но она не приводит с собой того, кто никогда не будет моим, и не приносит воды, а больше, если честно, меня сейчас ничто не интересует.
Через сорок семь вздохов папа жалобно говорит:
— Дышать нечем. С этим надо что-то делать!
— Например, что? — язвительно уточняет мама.