Итак, слова: священные, полные глубокого смысла, надежные, единственные. Или — отработанные, потерявшие себя, свою природу, «застиранные», «обтерханные»? Не слово-логос, а слово-знак торжествует в современном обиходе; слово из первоэлемента культуры становится информационным элементом. Именно это вызывает тревогу Битова — груды мертвых, слежавшихся, заболтанных слов псевдокультуры. Ничто так не противопоказано этически Битову, как болтовня: «Запрет темы более перспективен, чем ее истрепывание»; «Трагедия вылилась в свободную болтовню» («Птицы»).
Отсюда — особая виртуозность Битова в обращении со словом, его блестящий стиль, точную характеристику которому дал Л. Аннинский: «медленный, западающий в себя взгляд, сама техника письма, доведенная до зеркального оборачивания, до умения висеть в вакууме, — все это за четверть века сделалось чем-то вроде виртуозности, в которой Битову, кажется, уже нет равных».[37] Но Л. Аннинский не задается вопросом — зачем? зачем понадобилась Битову эта сложнейшая «техника»? Она необходима именно для освобождения слов от накипи, от налета. «Я был смущен названностью всего, этой переплетенностью… Что мы видим: предметы или слова, называющие их?» («Птицы»).
Отсюда — особая радость от очищенного, точного слова, даже щегольство им: «…редкий старик сидел на приступочке, задрав к солнцу слепую бородку» («Азарт»). «Старик матерно выругал дворника, неправильно занесшего тумбу в дверь, перепорхнул тумбу, трепетными и злыми руками обозначил, как надо ее выносить. Дворник радостно и тупо слушал его» («Кавалер солдатского Георгия»). «В воздухе стояла осень, равная весне» («Выбор натуры»). Периоды могут быть сложнейшими («зазеркальными») или сменяться почти формулами — витиеватость (а иногда он может показаться витиеватым) для Битова никакого самостоятельного, самодовлеющего значения не имеет. Да и стиль — тоже. «Мне бы не хотелось находить в этом стиль…» — сказано вежливо, но достаточно жестко: «То есть мне не хотелось, чтобы эффект, которого я намерен достигнуть… принадлежал стилистике, а не тому, что я хотел бы вам сейчас сказать». Язык для Битова — это живой организм, отсюда его прямо-таки физическая боль, отчаяние, испытываемое при разрушении языка. Сносят старый квартал в Тбилиси — сердце щемит от уходящих в небытие двориков, но что еще чувствует Битов? «Какой здесь был небывалый и ни с чем не сравнимый водоворотец языка — филологический цветок, клубок наречий, неповторимый, невосстановимый. Диалект жив, пока на нем говорят. Теперь этого языка уже нет, он расселен с удобствами. Странно было себе представить это: сносимый бульдозерами пласт человеческой речи, соскобленный языковой слой» («Выбор натуры»).
Стилевая виртуозность Битова — это попытка возродить слово, заставить его засиять в новом контексте.
И восхищение, испытываемое им при встрече с армянским алфавитом, скажем, или с «первыми» и самыми главными словами (мать, хлеб, родина, отец — на армянском языке) — это восхищение первоначального узнавания, первоначального звучания. Сама буква представляется ему божественно совершенной и завершенной, отражающей и природу Армении, и ее народ, и ее историю. Значение слова угадывается на слух, слово пробуется на вкус, обкатывается на языке. Восприятие слова и духовно, и физиологично одновременно:
И армянская культура для Битова — явление не только (и не столько) эстетического порядка (хотя и это крайне существенно), но — этического. Так, отношение к пище (а это тоже культура), сложившееся веками, тоже этично. Лаваш — одновременно и еда, и салфетка, и стол. Простейшая еда — овощи, зелень, чистая вода, фрукты. Процесс поглощения еды является почти священнодействием, ритуалом. Никакого «общепита», никакой «обжираловки». От «образа пира» до пира духовного: трехтомная история Армении знаменитого Лео — в каждом доме. Ощущение жизни в тысячелетней исторической толще.
Этичен и сам пейзаж Армении, ее природа, ненавязчиво и любовно выявленные человеком (арка Чаренца). Этичны, наконец, храмы, высеченные в туфтовых скалах, удивительный пример стойкости, сопротивляемости армянского духа.