Слушателям бросалось в глаза, как царственно держится Больцман на лекциях, но в глубине души он терзался неуверенностью в себе, а философия давалась ему с трудом. Несмотря на много резких слов в адрес философов, он не считал, что все проблемы метафизики уже решены. Он страдал от метафизики, как от неизлечимой болезни. “Похоже, метафизика непреодолимо притягательна для человеческого разума, и этот соблазн, несмотря на все наши тщетные попытки приподнять завесу, ничуть не утратил силы. Видимо, невозможно подавить врожденную тягу философствовать”[56]
.В поисках последнего средства
Больцман прекрасно понимал, что привычка задавать вопросы, обычно считающаяся здоровой, может привести человека к одержимости бесплодными мнимыми проблемами, “как ребенок настолько привыкает сосать материнскую грудь, что в итоге вполне довольствуется пустышкой”. Например, инстинктивная тяга всегда спрашивать, в чем причина, может довести до того, что мы спросим, какова причина закона причины и следствия. Это, безусловно, уже слишком, но кто скажет нам, где остановиться? Философия? Больцман очень хотел, чтобы так и было: “Какое определение философии чарует меня с такой непреодолимой силой? Меня вечно мучит пугающее чувство, которое давит на меня, словно страшный сон, чувство, что великие загадки – например, почему я существую, или почему существует весь мир, или почему мир именно такой, а не другой – навсегда останутся без ответа, что решить их невозможно. Если какая-то отрасль науки сумеет ответить на эти загадки, с моей точки зрения, она станет величайшей из всех, а следовательно, подлинной царицей наук; и так я называю философию”[57]