В залах, где устраивались танцы, Соната чувствовала себя как дома, а то и еще лучше (хоть ей не было и восемнадцати); Ауримасу порой казалось, что все эти залы существуют только для нее одной, стоило ей появиться, и в зале начинал сиять каждый уголок; такой партнершей можно было гордиться. Она и сама отлично знала, чего стоит — студентка-медичка Соната; высокая, статная, розовощекая, с волосами то густо-каштановыми, то отливающими золотом (цвет волос у нее менялся в зависимости от освещения), пышущая здоровьем, прелестная в своей юной женственности; несколько студентов поклонились ей. Соната едва заметно улыбнулась — всем сразу, беззаботно тряхнула головой, отвечая на приветствие, и тут же положила руку Ауримасу на плечо, тем самым давая понять, что до остальных ей и дела нет; она так же, как и Ауримас, любила это танго, хотя и обожала английский вальс. Танцевала она великолепно, в этом мог убедиться всякий, кому удавалось ее «отбить». Ауримас же довольно беспечно шаркал подошвами по навощенному паркету, подскакивал, словно цапля, а несколько раз вовсе не попал в такт; Соната удивленно посмотрела на него: она любила все делать старательно и хорошо, тем более танцевать…
— Ауримас, мы же танцуем…
— Я просто устал, — ответил он, когда танец кончился, и они сели на лавку у стены. — Всю ночь работал.
— Ночь? И как же ты работал… ночью?
— Я ведь тебе говорил: ловил золотую рыбку.
— Ничего смешного, Ауримас. Где ты был вчера? Мама ждала. И я тоже.
— Я писал, Соната.
— Целый день?
— Целый день. И еще ночь.
— Даже ночь?
— Даже.
— И что же ты писал… ночью?.. — спросила она, широко раскрыв зеленоватые глаза. — Любовное письмо? Мне?
— Себе, — Ауримас отвел глаза. — Любовное письмо себе самому. Длинное-предлинное… Поговорим о чем-нибудь другом, Соната.
Не поймет, незаметно вздохнул он, где ей понять, этой красотке, — ведь это не английский вальс, не танго и не фокстрот; Соната тут ничего не поймет, хоть она по-своему и умна и даже, может быть, хитра; иногда чересчур хитра — эта юная Соната, которой нет и восемнадцати; Ийя бы так не спросила: что ты писал, а если бы и спросила… Довольно! — он прикусил губу; да что это с тобой сегодня, — Ийя; какая еще Ийя? почему? ведь ее нет больше; это Соната с волосами скорее густо-каштановыми, чем золотистыми, Соната — прехорошенькая медичка Соната; в ее глазах сверкает зелененький вопросительный знак — зелененький, дрожащий — что ты писал? — будто осколок, отбитый от зеленой люстры; сказать? Да ведь не поймет, а если… а если она не поймет, стоит ли сыпать соль на раны, — если она…
— Я написал новеллу, — неожиданно для себя выпалил он; чуть не запнулся на слове
— Ты?
— Я. А что в этом особенного? Я!
(Проболтался, застучало в висках, похвастался; а ведь решил… Ведь ты обещал! Ты, а не я! — закричал кто-то у него внутри — другой Ауримас; он даже вздрогнул — что, если Соната… Нет, нет, откуда ей слышать; ты, черт, обещал, а я… хвастун… Никому, нет, никому на свете, ведь конкурс закрытый, ведь еще неизвестно, что там… все эти заскоки, эта пелена перед глазами… хотя… Хотя это была вовсе не та новелла, а совсем другая — Ауримас написал ее как бы по инерции, возвратившись с почты; он все еще был в разбеге и не мог остановиться, точно пущенный по наклонной плоскости шар; бабушка спала, погасив огонь и завесив окна — как в войну, а его сон не брал — как пилота перед вылетом на ответственное задание, перед Атлантикой; у каждого, наверное, своя Атлантика, которую надлежит покорить, — большая или малая; своя гора: какая ни есть, а своя; что-то он совершил — только что, недавно — и поэтому сон его не брал; что-то очень важное и нужное — для того, нового Ауримаса, которому приспичило покорить свою гору; а прежний Ауримас снова сел за стол и погрузился в думы; спросишь — он, пожалуй, и не ответит, о чем думал; думал, и все; размышлял; и что писал — целую ночь — писал писал писал; чувствовал, верил, знал — и сам боялся этого слова: удалось; что-то ему удалось — не то перелететь через Атлантику, не то лишь взлететь над землей —
— В пять страниц, — повторил он и удивился своему голосу; но, может, это произнес тот, другой, который тогда…
— За ночь — пять страниц?
Не поняла, подумал он с грустью, конечно, где ей понять; он сказал:
— Новелла не должна быть длинной.
— Новелла?
— Ну да… ты что — не знаешь? Я ведь пишу.
— Ты мне ничего не говорил.
— Говорил. Только ты забыла. Теперь знай.
— Что пишешь?
— Что трудно с такими, Соната. Очень трудно. Знай. Это камень на шее. Всегда и всюду — камень.
— Камень?
— Для них… самих… А для остальных… для их друзей и близких…
— Говори, говори.
— Я и говорю, Соната… Что я сказал?
— Что камень…
— Да… Остальным это еще тяжелей, Соната. Да понятно ли тебе?
— Понятно.
— Не очень-то. Ну, тем, кто любит… Кто надеется и ждет.
— Ждать всегда тяжело, Ауримас.
— Это еще тяжелей: ждать неизвестно чего.
— Эге, милый мой, что-то ты здесь…