Вот я и советую тебе: потерпи. Самую малость. Знаю, как тебе тяжело, но… Покамест нелегко и мне… Видишь эту гору бумаги? Все надо прочесть. Сегодня. Завтра. Послезавтра. Каждый день. Изо дня в день. А они все пишут… знай пишут да пишут… пишут слесари, гимназисты, новоселы — вдруг заделались государственными деятелями, романистами, поэтами. И критиками, конечно, — если посмеешь не опубликовать их творений. А приходится идти на это, дорогуша. И многое приходится делать — революция! Переворот! И не только экономический, политический, социальный, но еще и духовный, самый сложный и трудный из всех. А где труднее, Мета, там я. Там твой Казис. Так и маюсь, дорогая моя Мета… так и кручусь. Да ты снова взгрустнула? Полно, не надо… Приглуши-ка радио. Тише, тише. Еще тише, чтобы слышали только мы с тобой. Только наши сердца. Хорошо. Теперь уже хорошо… И как будто очень задушевная музыка… Нет? Тогда поищем другую… вдруг да найдем. Ну, ту… знаешь… нашу с тобой… ту…
XXV
Ума не приложу, отчего вдруг вспомнилось все то, что, казалось, было давно забыто, что осталось и сгинуло там, за чертой, которую я переступил в
Молчал и Даубарас, молчал и лениво перебирал пальцами по столу — задумавшись и вперив взгляд в стену напротив; по-моему, в мыслях он был довольно далеко от этого дома; возможно, он вспомнил Еву. Я так решил, потому что сам я, пусть не желая того, все еще думал о них — о Еве и Мете, с которыми меня свела судьба, и опять-таки через Даубараса; а он молчал и шевелил своими длинными пальцами, словно пианист, пробующий клавиатуру — что-то проверяя или мысленно взвешивая; вдруг пальцы его сжались в кулак, и кулак этот негромко, но довольно решительно стукнул о край стола.
— Что ж, увидим… да!
— То есть? — поспешно спросила Лейшене; и ее угнетало это затяжное, тягостное молчание, которое установилось после того, как я напомнил Даубарасу о Еве; то, что следовало за этим — все эти потуги на веселье, — разумеется, не имело смысла. — Что же мы увидим?
— О, покамест ничего, — Даубарас расслабил пальцы и почему-то заткнул бутылку пробкой. — Ничего, товарищ директор… ничего. А между тем… — он взглянул на часы.
— Может, вы… все-таки…
— Надо обязательно. Меня ждут.
— Ночью?
— Ночные мотыльки летают ночью. Дело привычное.
— Но ведь пока не рассвело, вы можете…
— Увы, увы… — Даубарас нахмурился. — Как ни приятно мне ваше общество, а… От обязанностей своих человек не избавлен даже ночью… От своего бремени. И от поездки в Вильнюс…
Он поднялся, застегнул ворот сорочки, поправил галстук.
— Мы будем сильно беспокоиться, — встала и Лейшене; она и впрямь выглядела огорченной.
— Все? — Даубарас зачем-то глянул на Сонату; похоже было, что только о Сонате он и спрашивает: все или нет; та даже не шелохнулась. Она по-прежнему стояла у окна спиной ко всем нам и все еще смотрела во мрак, будто что-то в нем потеряла; не видела она, разумеется, и меня. — Ну, а ты, милый юноша… я слышал…