Вслед пленным печатали слитный шаг преображенцы и семеновцы. Все как на подбор высокие, плечистые; у офицеров сбоку непременная шпага, в руках солдат — фузеи дулом вниз. Пушкари смолкли, дивясь на выправку гвардейцев, а еще больше — на их добротный, с иголочки, наряд: черные треугольные шляпы, кафтаны с наброшенными поверх епанчами — у преображенцев темно-зеленые, у семеновцев густо-синие, перетянутые белой портупеей, — и у всех короткие красные штаны, чулки строго под цвет верхней справы, тупоносые башмаки.
В толпе говор всплесками. Вслух называли командиров гвардии: князь Михайла Голицын, герой Шлиссельбурга, Иван Чамберс, Федор Глебов, произведенный в новый чин. Старик подьячий, лиловый от стужи, толковал о высочайших наградах войску. Капитанам-де пожаловано триста рублев, поручикам двести, фендрикам по сту, сержантам семьдесят, капралам тридцать, каждому солдату отлита именная серебряная медаль.
Пушкари гурьбой обступили преображенца, затормошили с веселыми криками:
— Навар полагается, аль не слыхал? Деньга, бают, отвалена знатная… Магарыч, магарыч!
— А почему б и нет? — сказал Филатыч, и в голосе пробилась легкая грусть. — У меня родни-то всей — бомбардирская рота и теперь вот — вы, охламоны милые.
— Правда?
— Ей-богу, не вру.
— Качать его, робята!
И качнули бы, не вмешайся командир над школой: заметил непорядок, проскрипел как немазаное колесо.
Заключал шествие Ингерманландский конный полк, любимый меншиковский, — глаза разбегались при виде лошадей, подобранных по мастям: вороные, караковые, игреневые, буланые, гнедые, сивые, чалые, пегие, — что ни ротный строй, то свой особый цвет. Матово сверкали палаши и полусабли, поднятые в руках драгун, вдоль седел — в нагалищах — лежали укороченные фузеи, пары пистолетов затаились наготове в сумках-ольстредях.
— Вива-а-ат!
Победное войско — с распущенными знаменами, барабанным боем и музыкой — проходило на Красную площадь. К нему пристраивались квадраты артиллерной, математической, навигаторской школ, коим тоже кричали «виват», — в задаток, что ли? — а следом напирали продрогшие толпы москвичей, и неспроста: посреди площади ждало даровое угощенье.
Столы, расставленные двойной дугой на полверсты, ломились от всяческой снеди — жареной и пареной, вяленой и копченой. Грудами лежали куры, ути, гуси, тетерева, косяки буженины, кострецы говяжьи, щуки в капусте, караси с лопату, обок — в сулеях, в штофах, просто в жбанах — питье самое разное: водка, брага, романея, вино боярское, меды вишенные, смородинные, паточные.
У пушкарей засосало внутри.
— Нам-то можно, господин сержант?
— Нужно! С утра не емши, надо понимать. А вот хмельным блазниться не советую. Взыщу! — И вслед сорвавшимся вскачь питомцам: — Сбор посередке, через час!
К столам для воинских людей артиллеры пробились не сразу, почтительно расступаясь перед бравыми преображенцами, семеновцами, ингерманландцами, ну а со своей ученической братьей не церемонились, оттирали в сторону, как могли. Пашка-женатик первым влетел, двигая локтями, промеж навигаторов, утвердился скалой, за ним прихлынули остальные.
— Р-разговеемся! — Пашка огляделся, весело потер руки, принялся оделять снедью тех, кто поспевали сзади. — Макар, лови кусочек с коровий носочек! Тебе, Севастьян, пирог пряженый: таких в школе не подавали отродясь! Кому яйцо каленое, кому полоток? Жми-дави!
Не медлил и сам. Опрокинул стакан перцовой настойки, приналег на гуся под черным взваром, заедая толсто нарезанными ломтями сочной свинины. С треском дробил хрящи, отдувался, подгонял соседей. И — прекратил хрупанье.
— Черт, о дневальных забыли… Да и Михайла ушел, не дождамшись! — Он ухватил увесистый говяжий язычище, несколько пышек, посовал в глубокие карманы. — Так-то будет ловчей!
— Ага, если по дороге не стрескаешь! — подкусил Ганька Лушнев, точно пришпиленный к жбанам и сулеям.
— Или я ненагрыза какой? — обиделся Павел.
Макарка Журавушкин вдруг прыснул, указал в сторону?
— Эва, те самые, «короеды»!
И впрямь, невдалеке перекипали темно-коричневой гурьбой рекруты полка Мельницкого, среди них Митька Онуфриев, косенький рейтарский сын и другие.
Пушкари и драгуны, потеснив щеголей-навигаторов, оказались бок о бок, чокнулись, выпили.
— Как, Митрий, в «гулящие» сызнова не тянет? Аль под монастырь? — улыбчиво справился Макарка.
Тот свел густенные брови.
— Нет, уволь. Тут я человек, смекаешь? Малость повременю, и архимандрит подождет со своей плеткой-лестовкой!
— А если… пуля?
— Бедовали в одной яме, умрем на одном бугре! — отчеканил нижегородец. И Савоське тихо: — Маркитанточка наша идет!
Мимо чуть ли не бегом торопилась Дуняшка, разрумяненная крепким морозцем, в распахнутой шубейке. Митрий поймал ее за руку, поставил перед собой.
— Откуда такая запиханная?
— Не говори. С ног сбились! То к увечным с государевой снедью, то туда, то… — Маркитантка наконец увидела Савоську, от неожиданности осеклась на полуслове. Молчал и он, застигнутый врасплох.
— Добрые люди здороваются, встречаясь, — усмехнулся Митрий. — Дети вы малые, ей-богу.