Так что лучше уповать на природу и погоду, то есть улучшение погоды. Мы с отцом, снова тоскуя, обходим всю безнадежную трассу и молчаливые под молчаливый же взгляд уже все понимающей и знающей наперед матери возвращаемся домой и садимся за горячий обед. Но тут вдруг в следующие три дня внезапно разъясняется, пробивается солнце, независимо от наших худших предположений и всяческих посторонних невыполнимых советов, спасительно чуть-чуть подсушивает дорогу, делая ее какой-никакой, но проходимой. Мы веселеем. День отъезда близок и, возможно, будет удачный. Мы, соответственно одевшись, в последний раз бежим в лес за последними, но немалочисленными грибами. Приезжает шофер Миша. Небо мало-помалу снова затягивается. Миша нервничает и спешит. Мать уговаривает его все-таки отобедать свежими жареными грибочками. Мы нервно и торопливо обедаем, и Миша со старушками уезжают, действительно успевая проскочить до тяжелого хлынувшего дождя, настигшего их и пеших нас уже на спасительной гравиевой дороге. И все кончается хорошо. И ты счастливый просыпаешься. А тут вроде бы японский дождь уже кончился. И никого и ничего не смыло. И жизнь спокойно в жаре и безумной местной удушающей влажности продолжается дальше.
Однако же случающиеся на Хоккайдо время от времени землетрясения останавливают на годы привычное течение жизни. С утра или, что еще неприятнее, среди ночи начинается нечто непонятное. Ты вскакиваешь и едва успеваешь выпрыгнуть наружу из обрушивающегося вослед тебе дома. Внизу, в котловине города, как отвратительный, но и в то же время радующий, будоражащий и завораживающий фейерверк вспыхивают многочисленные точки возгорания, быстро перерастающие в единое свирепо ревущее, но отсюда пока неслышимое пламя. У тебя остается немногим более двадцати минут. Эпицентр землетрясения находится в море, в километрах пятидесяти отсюда. Следующая за этим гигантская волна, размером в тридцать два — тридцать четыре метра в высоту прибудет ровно через эти двадцать минут. Но бежать решительно некуда, да и бесполезно. Ты отходишь в сторонку и, смирившись, просто наблюдаешь, как дикая стена омерзительно воющей воды медленно и величественно, как на ходулях, приближается к тебе и, буквально отрезая все соседнее и живущее, проходит своим краем в каких-то метрах в полутора от тебя. Следом разлившись вода заполняет котловины и впадины, едва покрывая щиколотки твоих ног на том месте, где тебе на возвышенности оказалось стоять. Ты делаешь несколько слабых неверных шагов в направлении той грани, где прошла ликующая смерть, и видишь обрыв, провал в небытие, темноту, откуда доносится только невнятный гул и сопение. Медленно, почти на четвереньках ты отползаешь от места встречи жизни с ничем не спутываемой смертью и уходишь в неведомом направлении. В следующий раз, когда ты уже через месяц или два возвращаешься в эти места — вокруг снова беззаботная и ничего не помнящая и уже непомерно разросшаяся во всех направлениях жизнь. В том ее и спасение, и величие — не ведать своей хрупкости и необязательности. В общем все величаво в этой жизни — и она сама, и ее уничтожающая стихия, и энергия поставления новых жертв и материала для карающей руки небесного, или какого там еще, гнева, или просто для бесконечного, длящегося веками, безразличного вздыхания, зевания, чихания — в общем, чего-то вполне телесно-невыразительного.
Вот, к счастью, уже и иссякают, по сказанному, всяческие силы что-либо, кроме тотального крушения, катастрофы и последующего полнейшего исчезновения с земли и из поля нашего зрения, поведовать внешнему миру о внутренней Японии. Надо уходить в нее еще глубже, в самую глубину, как в молчание. Может, там еще что-то существует, сохранилось. И уже из этого последнего молчания, выбрасываясь последним иррациональным порывом наверх, как рыба, выкрикнуть нашим московским и беляевским окончательное и необходимое, что нужно им на всякий случай знать:
Тут нас никто не знает! —
Тут своя жизнь!
Туг у них все абсолютно свое! —
И действительно, здесь не только далекие и совсем другие исторические наработки и культурные привычки, но просто географически все это очень и очень далеко. Ну, представьте себе, где это. Для них Россия — это что-то рядомлежащее, типа Сахалина или в крайнем случае Владивостока. Москва, конечно, кому-то и известна. Но она где-то там. Спрашивают:
Москва дальше, чем Ленинград? —
Куда дальше? От кого дальше? Кому дальше? Мне — так все близко. —
Нет, все-таки дальше или ближе? —
Уж и сам не знаю.
Да. у них свои проблемы. Припоминается разговор, правда произошедший в Южной Корее, но тем не менее. Я, корейский и литовский художники, расслабленные погодой и только что удачно открытой совместной выставкой, сидели в кафе. Сидели долго и приятно. Кореец был так растроган рассказом о прекрасной и независимой Литве, что мечтательно произнес:
Мне бы очень хотелось побывать в вашей замечательной Литве! —
Нет проблем, — оживленно отвечал литовец. Конечно, — подтвердил я. Обмен фраз шел, естественно, на условном английском.