Разумеется, вопрос этот весьма обширен, и то, что я сейчас собираюсь сказать, следует расценивать лишь как краткие заметки к более адекватному исследованию. На эту тему писали четыре острейших ума своего времени — Астольф де Кюстин[24]
, Токвиль[25], Мэтью Арнольд и Генри Адамс. Все они (каждый — со своей особой наблюдательной позиции) обнаружили аналогии между двумя нарождающимися державами. Генри Адамс пошел даже дальше, с потрясающей дальновидностью размышляя о том, что станется с цивилизацией, если эти два гиганта столкнутся друг с другом лоб в лоб над ослабшей Европой.Неоднозначность и, при этом, кардинальная важность отношения к Европе — сквозной мотив русской и американской интеллектуальной жизни в течение всего XIX века. Генри Джеймс сделал классическое заявление: «Быть американцем — непростая судьба, и в нее включена миссия бороться с суеверными оценками Европы». Достоевский в своем посвящении Жорж Санд писал: «У нас — русских — две родины: наша Русь и Европа, даже и в том случае, если мы называемся славянофилами». Эта сложность и эта двойственность в равной степени проявляются в знаменитом обращении Ивана Карамазова к своему брату:
«Я хочу в Европу съездить, Алеша, отсюда и поеду; и ведь я знаю, что поеду лишь на кладбище, но на самое, на самое дорогое кладбище, вот что! Дорогие там лежат покойники, каждый камень над ними гласит о такой горячей минувшей жизни, о такой страстной вере в свой подвиг, в свою истину, в свою борьбу и в свою науку, что я, знаю заранее, паду на землю и буду целовать эти камни и плакать над ними, — в то же время убежденный всем сердцем моим, что это давно уже кладбище и никак не более».
Разве этот пассаж не мог бы стать эпиграфом ко всей американской литературе — от «Мраморного фавна» Готорна до «Четырех квартетов» Т. С. Элиота?
У обоих народов отношение к Европе принимало разнообразные и сложные формы. Тургенев, Генри Джеймс, а позднее — Элиот и Паунд, — все они являют собой примеры непосредственного приятия, обращения в старый мир. Мелвилл и Толстой были среди великих отрицателей. Но в большинстве случаев к этому вопросу относились, с одной стороны, неоднозначно, а с другой — он преследовал, как навязчивая идея. В 1828 году в своих европейских заметках Джеймс Фенимор Купер написал: «Если кому и простительно покинуть свою родину, то американскому художнику». Именно в этом вопросе русская интеллигенция отчаянно расходилась во мнениях. Но вне зависимости от того, приветствовали те или иные американские и русские писатели возможность отъезда или осуждали ее, они сходились в одном: необходимой частью формирующего их опыта является изгнание или «измена». Нередко европейское паломничество приводило к переоценке, переоткрытию собственной страны: Гоголь лишь в Риме «обрел» свою Россию. Но в обеих литературах тема европейского путешествия являлась важным инструментом самоопределения и поводом для типичного жеста: пересечение Герценом польской границы, прибытие Ламберта Стретера (главного героя «Послов» Джеймса) в Честер. Киреевский, один из ранних славянофилов, писал, что понять такую громаду, как Россия, можно, лишь взглянув на нее издалека.
Это противостояние с Европой придает российской и американской прозе некий особый вес и статус. Обе цивилизации, взрослея, пребывали в поиске собственного образа (этот поиск — одна из излюбленных ключевых тем Генри Джеймса). В обеих странах роман помогал разуму понять смысл места. Непростая задача — ведь если европейский писатель-реалист отталкивался от исходных позиций, зафиксированных богатым историко-культурным наследием, его американскому или русскому собрату приходилось либо импортировать ощущение преемственности из-за рубежа, либо создавать своего рода вымышленную автономию из подручного материала. Русской литературе на редкость повезло, что гений Пушкина оказался столь многогранным и классическим. Его произведения сами по себе создали традицию. Кроме того, они вместили в себя широкий спектр иностранных влияний и моделей. Именно это имел в виду Достоевский, говоря о «всемирной отзывчивости» Пушкина: