После же Нового года поехали в гости к богатому мужику, Давыдке Токареву, где молодых почтили поклонами и усадили в красный угол.
Народу наперлось у Давыдки полна изба: на столах наставили бутылей, накромсали горой студня и поросят. Чавкая, начали есть и пить, и Митька подобрел скоро от хмелья; но угрюмый Кротон не дотрагивался ни до чего, а глядя на него, и Аленушка, которая только застенчиво молчала и клонила на грудь темные свои глаза.
Потом охмелели гости; бабы, держа платочек на отлет, кругом шли в пляс; поднялась сутолока; сват Ай-ай держал за пуговицы долгоносого белобрысого телеграфиста и визгливо толковал:
— Мил-ай! Ты не обижайся, что я тебя трясучим департаментом величаю! Сам видал, милый: тыкаете это вы в конторе в шпеньки свои, трясетесь, чисто дураки! Мил-ай! Трясучий департамент! Хряпнем, что-оль?
— Держи меня, вырвусь! — визгнул сват Ай-ай и несся, подергивая плечами, по избе, намахиваясь на кого-то длинной костлявой рукой. В окнах забубнили, и хлопнула дверь, напустив пару до потолка, все потерялось. Дрожа и смеясь, притиснулась к гармонисту Аленушка, зажмурив глаза от жути, и из пара лезли лохматые и черные чудища, путали все и зычно гоготали, ударяя в заслон.
— Ряженые пришли! — горланил кто-то и засуетился. — Ей, ребята, махнемте к старосте, попужаем подлеца! — Пахнули опять паром, сквозь него бубенцы звенели на невидимых дугах, стоял в синем месяц: и распаленный Митька, накинув кое-как шубку на Аленушку, толкнулся торопливо за народом, а сзади бежал Кротон, растопыривая руки, как незрячий, и шипел:
— Куда вы, куда вы?
— Туда, — смешливо оборвал Митька, и, повалив Аленушку в розвальни, крикнул: — Вали! — Бубенцы дрогнули, залились, и ледяной ветер обжег щеки…
— Ух, Тишка, рви! — заревел кто-то, качаясь стоймя с вожжами. Гомоном буйным ударила гармоника вдоль улиц, на задних санях, отзываясь, подхватили веселую, заголосили бубенцы. Положив голову на плечо Аленушкино, мял Митька лады, не помня уже ничего, и в пустынных улицах ухало и звенело все от озорных песен.
Задребезжали в окна к старосте, ввалились в душные горницы, обмерзлые все; опять забурлила кровь от пляски.
— Ну, рви, что ль, эх, — с болью выдавил Митька, звоном рассыпчатым пустил, ахнули гости; неслись скочком и вприсядку хохлатые, черные, ехал цыган на медведе, вопил татарин в ермолке; разъяренный сват Ай-ай прыгал по-телячьи, взяв в зубы длинную бороду, визгливо ржал, в сутолоке гремучей перемешалось все, кружительное мельканье стояло в глазах, и горло комкало от хмельной усталости, а румяные бабы, поддавая грудью, подкидывали чоботами юбки выше колен и причитывали:
Аленушку подтащили к столу, влили насильно в пунцовые губы; к ней разлетелся телеграфист, отставив локти щегольски, и шаркнул ногой:
— Позвольте вас, мадам, на краковяк, мы по-благородному отчекрыжим!
— Я т-тебе за чужих девок! — крикнул Митька и, трудно покраснев, шатнулся к танцору. — Ты чего, тебе харю, что ль, накраковячить, паршивый черт? Это что вот, — совал он ему к зубам жилистый кулак, — это чем щи хлебают, что-оль? Ах, трясучий департамент…
— Будя, будя, — навалился кто-то меж них, и Аленушка припадала к нему крутой грудью, умоляя уставшими, словно сладкими глазами. Опять поднялась свалка у саней, взвыли бубенцы; Аленушкина щека горячая прильнула крепко, затмились глаза от теплых кос; в ресницах луна качалась серебряной паутинкой, серебром гармоника пела, вздыхая надрывчато. До сердца захлестнуло лунной вьюгой, и не понять — где это, в какой серебряной небылице, а от завалин кряхтели вслед черные старухи, на дорогу выбредали, горбатые, ворча:
— Никак Кащеевы молодые загуливают… Ишь содом какой подняли, мотри, сам кудрявый в гармонь-то задувает… Теперь пошла гульба на всю ночь, только дела им, кромешным…
Кровяным лучом коснулся звонниц узорчатых закат, алым оцветил заиндевелые ветлы в ограде. Чинным кольцом плыли невесты вокруг, выходя по обычаю на вечернюю гулянку; низко клонили ресницы притворщицы, кутая малиновые губы в беличий рукавчик; яркоцветным ручьем колыхались платки шелковые, яркоцветные, а насупротив встали женихи в поддевках и лаковых сапогах. Усмехались мигачи, переглядываясь с сударушками, поскрипывали заливчато гармошкой, и сваты чуяли уж, мотаясь по площади в обнимку, что гулять по хмелю на Красной Горке, бить горшки…
Вышла к подругам и Аленушка, насурмив брови собольи, поярчев от крепкого ветра. Поджимала губы целованные, надменно усмехаясь; озорной поволокой, любовной, вспыхивали темные глаза, а из-за парней смуглый кудряш улыбался ей, перебирая лады.
И вдруг загомонили что-то на мосту, смятение поднялось; парни загалдели, рванулись было на околицу, в сумерках гайкало все и выло, от церкви бежал сват Ай-ай, закусив белую бороду, а за ним трое крепкогрудых сыновей в пунцовых рубахах и вопили:
— Ребята, держи, не удай, выглядовские напирают!