— Ах, пришли! Пришли, дьяволы! — закричал Орлов, крепко выругался, и пальцы на ногах зашевелились быстрее. — Ну, Максимов на место пришел! — И другим тоном обратился к Ермакову: — Один солдат рассказывал: в Сибири у них у таежника зуб заболел. Дупло. Врачи за тысячу километров. А терпежу нет. Что он сделал? Достал огромный гвоздь, вбил в дупло и, благословись, рванул. Начисто выдернул. И никаких йодов. Может, так сделать? Один выход. М-м, душу выматывает! — Он слегка ударил себя кулаком по скуле, зло прокричал радисту: — Связь, связь держать! Связь!
— Шумишь, Орлов! На улице слышно. Значит, связь есть?
Вошел майор Бульбанюк, на шинели, на погонах — капли, к козырьку фуражки прилип влажный осиновый лист, рыжие стоптанные сапоги сплошь в росе — осень в лесу. Молча разделся, догадливо-опытными глазами окинул Ермакова, поднял с пола планшетку, положил к ногам Орлова, пальцы его мигом перестали шевелиться. Орлов сказал:
— Максимов на месте. Артиллеристы, как видишь, прибыли.
— Так. Твои орудия я видел, — заговорил густым голосом Бульбанюк, почесал широкий нос на крепком бронзовом лице, тронутом оспинками. — Так, Днепр форсируем ночью. Днем ни одной душе на берегу не показываться. И в деревне — тоже. За невыполнение приказа — под суд. — Он сказал это спокойным, размеренным голосом, подумал и прибавил: — Вот так.
— Как на том берегу, майор? Тихо? — спросил Ермаков, хорошо зная осторожность Бульбанюка.
— Тишине верить — знаешь, капитан? — все равно что интересным местом на муравейник садиться, — сказал Бульбанюк. — Они тоже не дурачки. Не попки. Соображают кое-что.
Взял кружку с табуретки, понюхал, неодобрительно уставился на Орлова, тот, в свою очередь, виновато скосил нестерпимо зеленые глаза на занавеску, за которой храпел его ординарец.
— Серегин виноват? — недоверчиво спросил Бульбанюк. — Врешь. Сегодня водки в рот не брать. Людей пропьем. Увижу — под суд отдам. Люблю тебя, а меня знаешь. Ясно?
— Подлюги зубы, майор, — проговорил Орлов, теперь уже косясь на радиста. — Замучили.
— У всех зубы. Не зубы заливаешь, а вот это. — Бульбанюк показал на сердце. — А ты это брось! Ясно? Вот так. После дела будем пьянствовать. Фланги, фланги — вот где загвоздка. Дай-ка что-нибудь пожевать. Только без Серегина, ясно? Пусть спит…
Орлов опять томительно посмотрел на занавеску, опустил ноги с кровати, нехотя сказал;
— Что-нибудь соорудим…
— Насчет плотов поможем тебе, Ермаков, — проговорил раздумчиво Бульбанюк. — Дам людей.
Выйдя из штаба, Ермаков испытывал желание не углублять того, что неясно было ни ему, ни Бульбанюку, ни Орлову. Он знал их обоих. Орлов, вспыльчивый, несдержанный, был известен в полку тем, что ежеминутно, пополам с матерщиной, разносил правых и неправых, открыто презирал разноранговых штабистов и, будучи сам начальником штаба, не раз, злой и азартный, с пистолетом в руке появлялся среди залегших рот, водил в атаку батальон, чего вовсе не делал Бульбанюк. Бульбанюк без артиллерийского огня в атаку не шел, кочку не считал укрытием, закапывал роты на полный профиль в землю; перед боем ходил по траншеям, деловито, как вспаханную землю, щупал брустверы; приседая, подозрительно поворачивая голову и так и сяк, подолгу уточнял ориентиры: было в этом что-то сугубо крестьянское, добротное, будто в поле к севу готовился, а не к бою. Артиллеристов он любил особо постоянной, нежной любовью, как это часто бывает у многоопытных, давно воевавших пехотных офицеров. Однако Ермакову больше нравился своей горячей бесшабашностью старший лейтенант Орлов, чем излишне осмотрительный, расчетливый Бульбанюк, хотя в глубине души он готов был понять вечную и неоспоримую на войне правоту майора.
Заря разгоралась над лесами, пожаром пылала в гуще деревьев, красные полосы этажами сквозили между слоями тумана, и деревья, крыши, вся деревушка, казалось, дымились в огне, сдавленном лесом.
Орудия стояли во дворе под облетевшими осинами; солдаты с помятыми, осовелыми лицами, точно в дремоте, маскировали щиты, станины; сержанты Березкины, сняв чехлы, протирали панорамы.
Лейтенант Прошин с веселой удалью отсекал топором ветви от срубленной, лежавшей на земле ели. А Жорка, невозмутимый, по-прежнему лениво лузгал тыквенные семечки и, простодушно посмеиваясь, советовал:
— Легче, легче. По усам попадете, товарищ лейтенант. Ей-богу, так и отчикаете.
Ермаков крикнул ему:
— Витьковский, остроты и семечки прекратить! — И потом более строго обратился к Прошину: — Почему разрешаете черт знает что? Вы — офицер!
Прошин, раскрасневшийся, со сбитым ремнем, неловко держал топор; в изгибе бровей — обида.
— Я уже четыре месяца офицер, товарищ капитан.
— Тем хуже для вас!
Почему не лежала у него душа к этому очень молодому, как и Жорка, лейтенанту со светлыми усиками? Силы и уверенности не чувствовалось, что ли, в нем? Или потому, что не любил людей, которые подражали другим?
Солдаты и сержанты Березкины смотрели на них от орудий, выжидающе молчали.
— К бою! — внезапно скомандовал Ермаков. — Танки справа!