— Орудия где? — повторил грозно Орлов, глядя неверящими глазами, и, вдруг поняв, спросил дважды: — Накрылись? Накрылись?
Ермаков бросил фуражку на потертое одеяло железной кровати, усмехнулся:
— В донесении можешь передать: орудия разбиты. Одно при бомбежке, другое — танками. Запишешь на счет батальона — шесть бронетранспортеров, два танка. У меня от двадцати пяти человек осталось двенадцать. Со мной. Прошин убит. Это все. Прибыл в твое распоряжение. Могу командовать ротой, взводом, отделением. Посоветуешь стреляться — не застрелюсь. Кстати, злостью своей последнюю надежду из людей вытряхиваешь!
Он сказал это чрезмерно жестко, и под его взглядом Орлов медленно отвел глаза, но сейчас же потолок затрясся от частых разрывов, посыпалась земля, и он крикнул властно в дверь блиндажа:
— Что, атака?
— Танки бьют, — ответил кто-то из траншеи. И голос этот заглушило разрывом.
— Кажется, сейчас будет завершение. — Орлов застегнул китель, резко затянув ремень, вынул пистолет, щелкнул предохранителем и, засовывая его в карман галифе, спросил с горячностью: — Надежду вышибаю, говоришь? Я вышибаю? Правильно, Ермаков. Я вытряхнул из батальона надежду сорока ракетами. Я их выпустил в белый свет как в копейку. Где огонь? Где поддержка огнем? В ротах осталось по пятьдесят — сорок человек. Мы стянули на себя кучу немцев, мотопехоту, танки, авиацию. Надо быть остолопом, чтобы не понимать: время, время для наступления дивизии… Мы торчим в колечке шестнадцать часов. Где дивизия? С пшенкой ее съели?
— Не знаю, — ответил Ермаков и, опираясь о спинку кровати, искоса поглядел на молчавших связистов. — Выход один: ждать. И связь, связь… Мы не знаем, что там с дивизией. Поэтому — ждать. Мы делаем то, что и надо делать, — оттягиваем на себя силы. Иначе зачем мы здесь?
Орлов рассмеялся.
— Я шестнадцать часов говорю об этом солдатам. Говорю и… уже не верю себе. Еще час — и от батальона не останется ни человека! Полсуток в дивизии думают: начинать наступление или не начинать? Утром я поймал по рации полк. На три секунды поймал! Ни дьявола не принимала эта фукалка — леса мешают, и вдруг поймал. Два слова поймал: «Держаться, держаться!» Но сколько прошло времени! Там знают, сколько может продержаться один-единственный батальон?
— Что предлагаешь? — спросил Борис. — Что именно?
— Сохранить оставшихся людей. — Орлов подошел к двери блиндажа, плотнее прихлопнул ее. — Ясно?
— Конкретно. Как?
— Немедленно снять людей. Сконцентрировать на восточной окраине. И прорываться сквозь окружение к Днепру.
И хотя Ермаков снова почувствовал за этими словами правоту Орлова, все же непотухающая искорка надежды заставила его сказать:
— Положили здесь людей только для того, чтобы уйти назад? Так просто, Орлов? Бессмысленно! Надо ждать. И держаться.
Возле блиндажа раздался шум голосов, топот ног, и чей-то басок крикнул возбужденно: «Не тронь его, ребята! Стой, стой, говорю!» Дверь блиндажа рывком распахнулась, и несколько рук изо всей силы впихнули высокого, в кровь взбитого человека в тугом шерстяном шлеме, в немецкой порванной шинели, без погон. Следом ввалился Жорка Витьковский, белокурые волосы растрепаны, нос страшно, неузнаваемо распух, на верхней губе засохшая струйка крови; вместе с ним вошел знакомый полковой разведчик, широкий, мрачно замкнутый, весь взмокший; расстегнутая кобура парабеллума отвисала на левом боку. Жорка ступил вперед, шмыгнул носом, проведя под ним пальцами, и, подтолкнув человека в спину, доложил:
— Вот этот с пулеметом на церковке сидел. Наш оказался.
— Как наш? — не понял Ермаков. — Чей наш?
— Ну… русский, что ли, шкура… Или как он там… Проститутка, в общем, — подбирая слова, объяснил Жорка, улыбаясь хмуро, и все трогал пальцами под носом. — Цельный час выкуривали его. Гранаты в нас кидал эти немецкие, а матерился, бродяга, по-русски, когда брали его… в шесть этажей…
— Власовец? — быстро спросил Ермаков, подходя к человеку в шлеме, впиваясь потемневшим взглядом в его лицо. — Власовец?
Человек стоял расставив ноги в немецких сапогах, засунув руки в карманы, кругляшок черных волос прилип к сгустку крови на лбу, продолговатая ссадина на щеке тянулась к виску, один обезображенный окровавленный глаз заплыл; в глубине другого, антрацитно-черного, остановилось, замерло выражение ожидаемого удара.
— Ну? Власовец? — переспросил Ермаков. — Что молчишь?
Пленный пожал плечами, невнятно выдавил:
— Ich verstehe nicht…[8]
— Врет, — насмешливо проговорил Жорка. — Дрейфит, проститутка, что власовца в плен не возьмут. Он еще по дороге начал: «Нихт, нихт!» А до этого в бога костерил! На чисто русском… Он наших в деревне не одного человека ухлопал. Церковка — все как на ладони. Т-ты! — крикнул он пленному и даже подмигнул, как знакомому. — Закати-ка в три этажа. Для ясности дела. Да не стесняйся, ты!
Пленный молчал, открытый глаз его застыл в немигающей неподвижности, зрачок слился с влажной чернотой, и вдруг глаз мелко задергался от тика.
— Стрелял, значит? — Ермаков взял человека за подбородок, откинул его голову, взглядом нащупывая ускользающую черноту зрачка.