— Три раза в прошлый год в Москву ездили: есть у нас там такая Софья Ивановна, — говорил налымовский кучер, лежа в траве около конюшни и грызя соломинку. — Барышень нам поставляет. Намеднись всучила Селипатру — худущую девку, — зла, как дьявол, но барину угодила. Привезли ее на усадьбу, сию же минуту устроила скандал: весь бутор, платьишки, сундучишки других-то барышень из окошка как начала кидать… Барышни — ах, ах! — бегают по двору в одних рубашонках. Мы с барином животы надорвали.
— Татарин, прости господи, твой барин, — проговорила, сидя на траве около садовника, умильная скотница.
— Это он с жиру, — сказал садовник, — с жиру завсегда человек бесится по бабьей части. Я знал одного человека — с шестью бабами жил, и хороший был человек.
Скотница вздохнула, поправила платок на голове. На конюшне топали лошади, хрустели сеном. Налымовский кучер рассказывал:
— На прошлые именины гостей у нас два дня поили, которых поплоше — носили на ледник опамятоваться. Что же барин наш выдумал: повел гостей к барышням. Гости, конечно, рассолодели, а барин шепчет мне: «Поди принеси с пасеки колоду с пчелами». Принесли колоду, просунули ее в окно. Пчелы, известно, греха не любят и принялись гостей в голые места чкалить, а гости все до одного голые. Вот мы с барином животы и надорвали.
Скотница плюнула.
Садовник сказал:
— Да. Наши господа — это господа: аккуратные, правильные, не безобразничают.
— Мелкопоместные.
— Ну что ж из того! А ты бы лучше молчал, чем барина своего срамить, — холоп.
Налымовский кучер собрался ответить садовнику, но в это время к сидящим подошел Мишука.
— Запрягать! — крикнул он и уставился выпученными глазами на садовника и умильную скотницу. — Чего расселись, не видите, кто перед вами стоит?
Скотница поднялась. Садовник, сидя, свертывал папироску, закурил, осветил сернячком черную бороду.
— Я что тебе сказал, встать! — крикнул Мишука.
— Полегче, барин. Не на своем дворе.
Мишука фыркнул носом и повернулся к скотнице:
— Баба, ты кто такова?
— Мы скотницы, барин.
— Вот тебе, дура, три рубля. Отрежь у коров сиськи. Я завтра тебе еще три рубля подарю. Поняла?.
— Что вы, батюшка, у коров сиськи резать!
— Я говорю — режь. Вот тебе еще полтинник.
— Нате ваши деньги… Грех, прости господи. Лошадей подали. Мишука влез в коляску, плюнул на репьевскую землю и уехал — залился малиновым налымовским колокольцем.
В репьевском дому все уже легли спать, только у Петра Леонтьевича еще теплился свет в окошке.
Каждый вечер, перед тем как помолиться на сон грядущий, Петр Леонтьевич заходил к сестре. Ольга Леонтьевна в это время либо сидела за приходо-расходными книгами, либо читала листок отрывного календаря, придумывая: что бы такое заказать на завтра вкусное?
Поцеловав руку сестре и дав ей свою руку для поцелуя, Петр Леонтьевич говорил неизменно:
— Не забудь, душа моя, помолиться.
Так было и сегодня. Петр Леонтьевич сказал Ольге Леонтьевне, поцеловав ей руку: «Не забудь, душа моя, помолиться» — и не спеша пошел в свою комнату, осторожно притворил дверь и вдруг увидел на белой печке таракана.
Петр Леонтьевич снял сапоги, осторожно и покряхтывая влез на лежанку и стал читать заговор. Таракан пошевелил, пошевелил усами и упал. Петр Леонтьевич сказал:
— Так-то.
И полез с лежанки. В это время вдалеке раздались два выстрела. Петр Леонтьевич открыл окно и стал слушать.
Долго после выстрела была тишина в саду, затем приблизились голоса — мужской и женский.
— Милый, голубчик, что мне делать? Я не могу.
— Конечно, конечно, Верочка, ты права, ты совершенно права…
— Не сердись на меня, Никита…
— Я повторяю — ты совершенно права, иначе ты и не могла мне ответить.
— Покойной ночи, Никита.
— Спи спокойно, Верочка.
Хлопнула балконная дверь. Петр Леонтьевич некоторое время подмигивал в темное окошко. Затем за стеной послышались шаги, скрипнула кровать. Это вошла Вера и начала плакать, сначала неслышно, потом все громче. Сморкалась. Петр Леонтьевич накинул безрукавку и постучался в дверь к Верочке.
— Ну вот, ты и плачешь, — сказал он, садясь против нее и топая ногой.
— Дядя, уйдите.
— Уйти-то я уйду, а ты все-таки расскажи, отчего ты плачешь, — голова, что ли, болит?
— Да, болит.
— Кто стрелял-то?
— Сережа.
— В кого?
— В грачей.
— Ну-ну, Верочка, — Петр Леонтьевич положил ей руку на голову, — дитя милое?
— Что, дядя? — Вера сразу еще громче заплакала, легла лицом в подушку.
— Сережу очень любишь? — Да.
— Это я все устрою, — сказал Петр Леонтьевич задумчиво. — Ты, знаешь что? — ты ложись-ка спать, а я пойду к себе, да и подумаю. А утром пойдем с тобой гулять в рощу. Сядем на травку, ты поплачешь немножко, мы поговорим, и все устроится.
Петр Леонтьевич поцеловал Веру и, вернувшись к себе, стал перед киотом, где горели лампады и восковые свечи, и долго не мог собраться с мыслями — начать молиться: все улыбался в бороду.
6
Приехав с подвязанным колокольчиком на восхода солнца к себе на усадьбу, Мишука оставил лошадей у конюшни и пошел по черной лестнице в мезонин к барышням, предполагая, что врасплох накроет девиц за блудом.