Первое чувство, которое вызвал у Державина этот ладно сложенный, крепкий толстяк, было огромное удивление. В нем все было не так, как у остальных. Он и смеялся не так, как все, и карты сдавал по-особенному, и выигрывал как-то своим особым манером. Особенно же непередаваемое франтовство и задор заключались в тех жестах рук, круглых и коротких, но при этом все-таки размашистых, которыми он придвигал к себе или, наоборот, отбрасывал на край зеленого стола кучу сверкающих и звонких денег. С непередаваемой грацией он умел сдавать карты. Они вылетали из его рук сплошным красочным потоком, и ошалелый партнер видел только короткие, толстые, маленькие пальцы; как при этом сдавались карты и в каком порядке, уследить, конечно, было невозможно.
Впрочем, сдавал Максимов редко и только тогда, когда его очень просили.
Он и при обычной игре крайне редко проигрывал, причем никогда его проигрыш не был особенно значительным.
Другой страстью Максимова была страсть к мгновенному и внезапному обогащению. Когда-то он слышал рассказ о человеке, нашедшем под сосной, вырванной бурей, горшок с золотом.
Человек стал на ноги — до того был нищим. Выстроил себе дворец, развел чудесный сад и умножил свое состояние осторожными и умелыми операциями, стал одним из богатейших людей города.
Этот рассказ, услышанный в раннем детстве, Максимов сохранил и свято пронес его через всю жизнь.
Постепенно несложный сюжет рассказа оброс подробностями, изменил место действия, героев, но сущность его осталась неизменной.
Максимов по-прежнему мечтал найти горшок, в котором было бы не двадцать пять тысяч, как в рассказе, а сто.
Придя однажды, эта мысль уже не оставляла его.
Учившийся плохо и мало, не умеющий на бумаге связно изложить свои мысли, он вдруг погрузился в странные и не ведомые никому из его друзей науки: археологию, дипломатику, геральдику, эпиграфику.
Он сделался нумизматом, историком, знатоком старых надписей и документов. Резко изменилось и поведение его. Он стал молчалив, рассеян, углублен. В доме вместо краснощеких молодых людей и девиц сомнительного вида вдруг стали появляться люди совершенно особого рода.
Был ученый немецкий путешественник, старик замкнутый, недоверчивый и молчаливо-недоброжелательный. Приходили быстрые, сухие и маленькие старички с прыгающей речью и порывистыми жестами.
Утром появлялись длиннобородые, медлительные и малословные крестьяне и еще какие-то старые, дремучие, обросшие зеленым мохом, с маленькими плутовскими глазками и запутанной речью — знахари, заклинатели.
Они вынимали из карманов желтые свертки пергамента, обломки радужного стекла, рыжие от старости наконечники стрел, осколки горшков с треугольным орнаментом.
Узнав о каком-нибудь могильнике или городище, Максимов бросал все, ехал, собирал рабочих, делал распоряжения, волновался, бегал и, не найдя ничего, кроме человеческих костей, разрушенного собачьего черепа и пригоршни бус, ехал домой злой, сосредоточенный, но непоколебимый.
— Если бы только место знать, — говорил он с тихой яростью. — Если бы только за кончик нити уцепиться, не ушло бы золото от меня. Руками землю разгреб бы! Зубами бы вытащил! Сто верст пешком прошел, а все-таки нашел, разбогател бы.
На своем веку, а было ему лет тридцать, он уже изъездил половину империи.
Искал клад Иоанна Грозного в Москве, клад Стеньки Разина на Волге, клад святого Владимира около Киева, искал даже клад Тамерлана, но ничего не нашел.
Вот в это-то время судьба свела его с опальным запорожским атаманом Черняем.
Даже впоследствии, когда Державин занялся вплотную изучением этой странной истории и ему стали доступны архивные материалы, он так и не смог разрешить ряда вопросов, связанных с именем Максимова, казенного крестьянина Серебрякова и казака Черняя.
Ему, например, так и не удалось с полной ясностью выяснить, куда же делся впоследствии колодник, государственный изменник, запорожский атаман Черняй. Сама же история, в которую он едва не впутался, заключалась вот в чем.
Сидел в московской тюрьме, вместе с другом Максимова Серебряковым, запорожский атаман Черняй.
Преступление его отнюдь не отличалось особой сложностью.
Он был из тех казацких батек, которые даже под старость никак не могли примириться с новым веянием времени.
Ухищрения дипломатов, внешняя иностранная политика екатерининского правительства не вызвали в нем ничего, кроме тревожного удивления.
Широкоплечий, неуклюжий, кряжистый, с чудовищными мускулами и огромным упорством, он продолжал понимать свое звание по старинке, то есть думать, что все сводится к тому, чтоб покрепче насолить соседям. Он и солил им с полной бесшабашностью, совершая набеги на турецкие города, предавая огню и мечу целые селения и развешивая пленников на окрестных деревьях.
Бил он турок, бил он поляков, и после каждой битвы его войсковая казна едва умещалась на нескольких телегах.
Так под старость он завоевал славу могутного и смелого батьки.
Бесчинствовал он много лет, и его дерзкие и всегда успешные набеги не только не навлекали никаких кар на его голову, но даже покрывали ее своего рода славой.