Если просмотреть все эти «нестандартные» басни, можно заметить одну особенность: среди них много таких, которые интуитивно воспринимаются не как басни, а как анекдоты, новеллы, сказки и т. п. Мы говорим «интуитивно», потому что объективные критерии размежевания между басней и соседними жанрами до сих пор в литературоведении не выработаны. Думается, однако, что всякий согласится назвать № 35 «Должник» не басней, а анекдотом (должник, чтобы заплатить долг, продавал свинью: «хороша свинья, к Мистериям приносит свинок, а к Панафинеянам кабанчиков!» – покупатель удивился, а присутствовавший заимодавец сказал ему: «чего дивишься? погоди, она тебе к Дионисиям и козлят родит»); № 8 «Эзоп на верфи» – не басней, а мифом (когда-то вся земля была покрыта морем, потом оно в три приема стало спадать: сперва показались горы, потом – нынешняя суша, а потом моря и совсем не останется, и корабли с корабельщиками станут ненужными); № 172 «Летучая мышь и ласка» – не басней, а сказкой (летучая мышь попалась ласке и один раз спаслась, сказав: «я не птица, а мышь», другой раз: «я не мышь, а птица»). О таких произведениях эзоповского сборника, как № 64 «Оратор Демад» (пародия на басню) и № 71 «Трус, отыскавший золотого льва» (школьная этопея), не приходится и говорить. В общей сложности из 60 «нестандартных» басен около 20 ощущаются как «небасни» вообще; между тем в 171 «стандартной» басне такие исключения если и попадаются, то лишь изредка и почти исключительно в баснях упрощенных. Это еще более подтверждает нашу мысль, что описанный выше четырехчленный сюжетный тип является для эзоповской басни основным. Более того: можно предполагать, что когда аналогичным образом будут разработаны структурные схемы для жанров анекдота, сказки и пр. (они будут значительно сложнее, чем для басни; свидетельство – схема волшебной сказки, классически разработанная В. Проппом), то провести границы между басней и смежными жанрами будет легче, – ибо очевидно, что все эти жанры могут пользоваться одним и тем же материалом образов и мотивов, но выстраивают его каждый по своей схеме.
Итак, сюжет эзоповской басни, самая устойчивая и исконная ее часть, сводится к формуле: «Некто захотел нарушить положение вещей так, чтобы ему от этого стало лучше, но когда он это сделал, оказалось, что ему от этого стало не лучше, а хуже». Утверждение существующего «положения вещей» и отрицание всякой попытки его изменить – в этом «пафос» басни. Это пафос консерватизма, традиционализма, а отнюдь не наступательности и революционности. Разумеется, на определенном историческом этапе – именно в пору борьбы против аристократии в VII–VI веках – басня с ее апофеозом здравого смысла и здорового практицизма могла бы быть и была орудием прогрессивной общественной борьбы. Но считать прогрессивность природным и неотъемлемым свойством басенной идеологии в высшей степени ошибочно.
Спрашивается, почему же в таком случае эти, казалось бы, очевидные черты идейного облика античной басни ускользали от столь многих первоклассных исследователей? Причины этого, по-видимому, следует искать в общем подходе науки конца XIX века к проблеме басни – да и не только басни. Это было время последнего увлечения Quellenuntersuchungen, когда казалось, что дошедшие до нас произведения античной словесности почти сплошь представляют собой слабые переработки не дошедших до нас таинственных шедевров. Басенный жанр, начало которого относится к глубокой древности, а сохранившиеся тексты – к весьма позднему времени, представлял собой особенно удобное поприще для гипотетических построений подобного рода. Если пересмотреть суждения Крузиуса и его учеников, отчасти упомянутые нами вначале, бросится в глаза, что их меньше всего занимают подлинные тексты «Августаны» и других сборников, дошедших до нас: они говорят почти исключительно о «прабаснях», бытовавших в VI–V веках, и раскрашивают зыбкие очертания этих басен всеми красками своих представлений о «народной идеологии» и «народном стиле».