– Вот! слышите, тетушка, как она меня пиявит? – пожаловался следователь Елене Львовне, сконфуженно разводя руками.
Старуха вступилась за Петра Дмитриевича:
– Милочка! потерпи, сделай милость: пусть расскажет… я-то ведь еще ничего не слыхала, мне интересно.
Синев весело вскочил с места:
– Людмила Александровна! высшая инстанция разрешает: я начинаю. Итак, mesdames, сообразите: ушла она из гостиницы…
Но Людмила Александровна с гневом встала с места.
– Как вы скучны! – И, резко двинув стулом, порывисто вышла из комнаты.
– Теперь уж, тетушка, не я, а вы виноваты… – пробормотал, смущенный этою выходкою, следователь.
Но Елена Львовна заставила его продолжать рассказ.
– Да!.. Ну-с, так вот: ушла она из гостиницы, – точно стакан воды выпила, села в сани – и поминай как звали! Извозчика мы замучили допросами, а толку нет. Довез, говорит, барышню до дома Лазарика на Петровке. Вошла в ворота – и как в воду канула! Двор-то проходной, в нем тысячи три народа живет, и народ все неважный: пролетарии, проститутки. Извозчик так и объясняет. Мы его спрашивали: не показалась ли, мол, тебе эта барышня странною – испуганною, взволнованною, что ли? «Нет, говорит, ничего, я – как дело было по-раннему то есть времени – так полагал, что гулящая… домой от полюбовника едет». Черт знает! иной раз мне становится досадно, что мы так легко отпустили эту Леони. Положим, она-то лично невиновна, но, может быть, есть за нею все-таки хоть какая-нибудь ниточка прикосновенности – малюсенькая, малюсенькая… А мне только бы за что-нибудь уцепиться.
– Леони… Вы часто поминаете это имя… это кто же такая?
– Француженка, содержанка покойного. Он сам говорил мне в тот вечер, что ждет ее ужинать tête-à-tête… «Мы, говорит, в ссоре, надо помириться»… Вот тебе и помирились!
– В чем же вы утрудняетесь? Ваши подозрения…
– Гроша медного не стоят. Леони, как дважды два – четыре, доказала свое alibi. Она и не думала быть у Ревизанова, – он тут наврал что-то. Леони кутила всю ночь напролет в Стрельне с развеселой компанией – пальмы рубили, зеркала били, лошадей шампанским поили – все, как водится. Потом… ну, да, одним словом, мне известен весь ее curriculum vitae[116]
до двенадцати часов утра шестого октября, когда Ревизанова нашли… готовым…– Шестого? Это когда Людмила ко мне приехала? – раздумчиво спросила Алимова.
Петр Дмитриевич поправил:
– Виноват: она приехала к вам накануне – пятого.
– Шестого, Петр Дмитриевич! я отлично помню.
– Уверяю вас: ошибаетесь! Я сам провожал Людмилу Александровну на вокзал, оттуда поехал в «Эрмитаж», встретил Ревизанова и запутался с ним на целый вечер… А ночью вся эта штука и случилась!
Елена Львовна долго молчала. Она отлично знала, что права, но природная осторожность, инстинктивно удержала ее от спора.
– Может быть… – согласилась она. – Да, да! конечно, вы правы. Память иногда мне изменяет. Старость не радость.
А сама думала:
«Никогда мне не изменяет память, и Людмила приехала ко мне шестого, а не пятого… Странно, странно! Надо выяснить, что это значит и где – если не у меня – могла она быть? Неужели у нее – бес вступил в ребро, и Людмила, моя Людмила, стала пошаливать от старого мужа? Не может быть… А впрочем – что мудреного? Женщина еще молодая, здоровая… Да еще Липка вечно при ней вертится… хороший пример для замужней женщины, нечего сказать. Ох, эта Липка! Много крови испортила она мне в моей жизни…»
Встречи с Синевым сделались для Людмилы Александровны тяжелою пыткою. Она и ненавидела его, и тянуло ее к разговорам с ним. Так тянет человека ходить по краю пропасти, хотя оборваться в нее для него страшнее всего на свете. И между ними лежала действительно пропасть, хотя знала о ее существовании одна Людмила Александровна, а Синеву и в голову не приходило ее подозревать. Уже при одном виде, при первом появлении Петра Дмитриевича в ее гостиной, бешенство загоралось где-то в глубине сердца Людмилы Александровны. Ей стоило больших усилий сдерживать себя и улыбаться Синеву, между тем как она вся пылала желанием броситься, вцепиться ногтями в его лицо и крикнуть:
– Выслуживайся, негодяй! Это я, я убила твоего Ревизанова.
И чем больше она замечала, что ненавидит Петра Дмитриевича несправедливо, чем больше стыдилась своей несправедливости, тем грознее разрасталось в ней, вопреки собственному ее желанию, чувство обиды и неприязни, инстинктивная антипатия преследуемой к преследующему, волка к гончей. Синев ничего не замечал. Честный малый по-прежнему дружески относился к кузине, и они не раз еще беседовали, в числе других эпизодов его службы, и о ревизановском деле. Верховская выслушивала предположения Синева, и все они представлялись ей нелепыми, натянутыми, потому что она слишком хорошо знала истину. Однажды ее охватила безумная дерзость. Она сказала Синеву:
– Вы, Петр Дмитриевич, говорите, будто это дело трудно именно потому, что просто и глупо. А вы попробуйте взглянуть на него, как не на вовсе дурацкое и случайное.