– Олимпиада Алексеевна права, – вмешалась Елена Львовна. – Я вполне понимаю, что смерть человека, издавна знакомого, да еще такая внезапная – ведь кажется, он еще накануне обедал у вас, господа? – может на некоторое время выбить круг его друзей и знакомых из обычной колеи. Но всякому интересу бывает предел; иначе он переходит уже в болезненную нервность…
– И ее-то вы находите во мне? – засмеялась Верховская. – Успокойтесь: дело меня интересует, но не до такой степени, как вы воображаете.
– Ну, это – как тебе сказать? – усомнилась Ратисова. – Оглянись: твой дом полон этим делом; я видела твои газеты; ты отметила в них красным карандашом все, что касается ревизановского убийства. Знакомые приезжают к вам словно для того только, чтобы говорить о Ревизанове; о чем бы ни начался разговор, ты в конце концов сводишь его к этой ужасной теме.
Людмила Александровна спокойно возразила:
– Однако сейчас свела его ты, а не я. А интересом к этому делу меня заразил Петр Дмитриевич. Сам же он, на первых шагах, все советовался со мною.
– Что правда, то правда, – слегка смутился Синев.
«Эта толстая Олимпиада, в сущности, права, – размышлял Сердецкий, едучи от Верховских к себе на Девичье поле. – Ревизановского убийства слишком много в доме моих славных Верховских. Не знаю, какое отношение могут они иметь к этому грустному событию, но какое-то есть. Так подробно и постоянно не интересуются совершенно чужим делом. Людмила Александровна как будто что-то знает и скрывает… Что же, однако?»
И Сердецкий, наедине с самим собою, расхохотался:
– Уж не она ли, эта таинственная незнакомка, этот bravo в юбке, как пишут в газетах?.. Ха-ха-ха!.. Вот была бы история!.. и – главное – как это на нее, прелестную мою, похоже! Придет же в голову такая нелепость… хотя бы даже и в шутку. Но что-то она прячет в себе – прячет от всех, даже… даже от меня. И что-то тяжелое, скверное, ядовитое… Жаль ее, бедную, жаль!.. Эх, судьба, судьба!.. В подобные минуты мне как-то особенно грустно, что она развела нас с такою обидною бестолковостью. Как-то кажется: вот была бы Людмила моею, – ничего бы дурного и грустного и не было… А ведь – как знать? Может быть, и еще хуже было бы. Самоуверенничать-то нечего… Молчи, старик, притихни!.. Эх-эх-эх! когда же я, старый черт, любить-то ее перестану?
Дни бежали. Елена Львовна уехала обратно в деревню, не добившись толку от племянницы и простясь с нею за это довольно холодно. Людмила Александровна чувствовала за собою вину – видела, что тетка ждет от нее откровенности, но правды открыть, конечно, не могла, а солгать не умела.
– Что мне выдумать на себя? что ей сказать? – металась она. – Любовь, что ли, какую-нибудь сочинить… Да ведь не выйдет ничего: она всю жизнь читала в моей душе, как в книге, – сразу заметит, что я обманываю.
Провожая Елену Львовну на вокзал, Верховская все как будто порывалась заговорить с нею о чем-то, но всякий раз смущенно осекалась на первом же слове, так что старуха, утомленная ее нервною суетливостью, под конец прикрикнула на нее:
– Да будет тебе корчиться, как береста на огне! Ну – не удостоена твоим доверием, прячешь от меня что-то, и не надо мне твоих секретов. Молчи! и – главное – не терзайся, пожалуйста, из-за этого угрызениями совести… Этакая мнительная женщина: просто смотреть досадно!
– Да нет, я ничего, я ничего… – забормотала Верховская.
– Только смотри, Людмила! – строго продолжала Елена Львовна. – В тайны твои лезть я не хочу – секретничай, пожалуй. Но – раз ты прячешь их от меня, нехороши, должно быть, твои тайны! Так помни: если я, помимо тебя, узнаю что-нибудь темное, нехорошее – помни, не прощу. Ты что-то дуришь! Опомнись, возьми себя в руки, – не для себя ведь живешь… уже не молоденькая… уже у тебя муж, дети.
Верховская отвечала тетке какою-то жалкою улыбкою.
– Да, да… муж, дети… не беспокойтесь за меня, тетя: это я помню хорошо, всегда помню. А что вы думаете, будто я не откровенна с вами, – не стану спорить: может быть, сознаюсь, есть немножко… Но теперь еще рано, а когда будет можно, я вам все сама скажу – как в детстве… помните?
«Так и есть: любовник и собирается расходиться с мужем», – мелькнуло в голове Елены Львовны. Взгляд ее стал еще строже. Она пожевала губами и сухо сказала:
– Хорошо, я буду ждать. Что же? Ведь не в последний раз видимся…
«Нет, нет, – думала Людмила Александровна, возвращаясь домой. – Мы именно в последний раз виделись. Веревка лопнула – ее не связать без узла. Прощай, моя дорогая тетя! Я тебя потеряла… и так, человека за человеком, растеряю всех, всех…»
Когда Аркадию Николаевичу Сердецкому хотелось хорошо и много работать, он уезжал из Москвы к кому-либо из своих деревенских друзей и там – «вдали от шума городского и от вседневной суеты» – писал по целым дням, пока не сходил с него трудовой стих. Теперь ему оказывала гостеприимство старуха Алимова. Он жил в ее имении уже третью неделю. Первый вопрос его возвратившейся хозяйке был о Людмиле Александровне. Алимова только рукою махнула. Аркадий Николаевич омрачился: