— Принц Альтина, например… Сколько уж времени он ко мне пристает! После долгого сопротивления с моей стороны он позвал меня как-то вечером к себе во дворец несколько месяцев тому назад, когда Джиневра еще не уезжала в Тиволи. Ты понимаешь? Он за раз давал три тысячи лир наличными, потом еще лавочку и прочее, прочее… Но нет, нет! Эмилия всегда повторяла: «Это не то, что нам нужно, это не то, что нам нужно. Выдали замуж старшую дочь, выдадим и вторую. Какого-нибудь чиновника с хорошим будущим, с определенным жалованьем… Это мы найдем». Вот видишь? Видишь? Ты и пришел, тебя зовут Эпископо, не так ли? Какое имя! Значит, синьора Эпископо, синьора Эпископо…
Он становился болтливым. Начал смеяться.
— Где же ты ее увидал? Каким образом вы познакомились? Там, не правда ли, в кухмистерской? Расскажи, расскажи. Я слушаю.
В эту минуту вошел человек подозрительной, отталкивающей внешности, не то лакей, не то парикмахер, бледный, с прыщиками на лице. Он поздоровался с Канапе:
— Мое почтение, Баттиста!
Баттиста подозвал его и предложил ему стакан вина:
— Выпейте за наше здоровье, Теодоро. Представляю вам своего будущего зятя, жениха Джиневры.
Незнакомец озадаченно пробормотал что-то и посмотрел на меня белесоватыми глазами, что заставило меня содрогнуться, точно я почувствовал прикосновение чего-то липкого и холодного, он пробормотал:
— А, значит, синьор…
— Да, да, — прервал болтун, — это синьор Эпископо.
— А, синьор Эпископо! Очень приятно… Позвольте поздравить…
Я не открывал рта. Зато Баттиста смеялся, опустив голову на грудь и приняв лукавый вид. Немного погодя незнакомец распрощался.
— До свидания, Баттиста. Желаю счастья, синьор Эпископо. — И он протянул мне руку. Я подал ему свою.
Как только он удалился, Баттиста сказал мне шепотом:
— Знаешь, кто это? Теодоро… Доверенное лицо маркиза Агути, старика, дворец которого тут недалеко. Вот уже целый год, как он крутится вокруг меня из-за Джиневры. Понимаешь? Старик жаждет ее, жаждет, он плачет, кричит, топает ногами словно мальчишка и все потому, что жаждет ее. Маркиз Агути, тот самый, что приказывал привязывать себя к постели и заставлял своих женщин хлестать себя до крови… Мы даже слышали завывания… Потом это разбиралось еще в квестуре… А-а-а, бедный Теодоро! Какая физиономия! Ты видел, какую он состроил физиономию? Он никак этого не ожидал, он никак этого не ожидал, бедный Теодоро!
Он продолжал идиотски смеяться, а я, сидя перед ним, умирал от тоски. Вдруг он перестал смеяться и испустил проклятие. Из-под очков у него текли по щекам два ручья нечистых слез.
— О, эти глаза! Что с ними творится, когда я пью!
И он снова приподнял эти ужасные зеленые очки, и я снова ясно увидал все это обезображенное лицо, с которого, казалось, ободрали кожу, это ужасное красное лицо, напоминавшее зад некоторых обезьян, вы знаете, в зверинцах.
И я снова увидал два болезненных зрачка посреди этих двух язв и увидал, как он прижимал к глазам эту грязную тряпку…
— Мне надо уходить. Мне пора, — сказал я.
— Хорошо пойдем. Подожди минутку.
И он принялся с шутовским видом рыться в карманах, как бы желая достать деньги. Я заплатил. Мы поднялись и вышли. Он взял меня опять под руку. Казалось, он не желал больше расставаться со мной в этот вечер. Ежеминутно он начинал смеяться как идиот. И я чувствовал, как к нему возвращалось прежнее возбуждение, волнение, внутренняя судорога человека, желающего что-то сказать, но не решающегося и стыдящегося.
— Какой дивный вечер! — сказал он, и на лице его появился прежний судорожный смех.
Вдруг с усилием, подобно заике, которой запнулся в речи, он добавил, опустив голову так, что она совершенно скрылась под полями шляпы:
— Одолжи мне пять лир. Я тебе возвращу их.
Мы остановились. Я положил монету в его дрожащую руку. И моментально он повернулся, побежал и исчез в темноте.
О, синьор, подумайте только, какая жалость! Человека губит порок, человек отбивается от когтей порока и чувствует, что он его пожирает, и видит, что он погиб и не может спастись… Какой ужас, синьор, какой ужас! Видали ли вы что-нибудь более непонятное, более влекущее, более мрачное? Скажите, скажите, какое явление среди всех человеческих явлений может показаться вам печальнее той дрожи, какая охватывает вас перед предметом вашей отчаянной страсти? Что печальнее рук, охваченных дрожью, или трясущихся колен, сведенных губ, и все это в существе, которое неумолимая сила влечет к одному ощущению? Скажите, скажите, что может быть печальнее этого на земле? Что?
Итак, синьор, с того самого вечера я почувствовал себя связанным с этим несчастным, я сделался его другом, почему? Благодаря какому непонятному влечению? Благодаря какому инстинктивному предвидению? Быть может, меня притягивал его порок, который начал полновластно водворяться и во мне. А может быть, я был привлечен его несчастьем, таким же неизбежным и безнадежным, как мое?