С самого первого дня нашего знакомства я понравился ему. Пока я сидел, поддерживая болтовню со своей будущей тещей, он оборачивался ко мне с вечной улыбкой на лице, от которой дрожала его несколько отвислая нижняя губа, но улыбка не просвечивала сквозь эти клетки, в которые были заключены его несчастные больные глаза. Когда я поднялся, чтобы уходить, он сказал мне шепотом с очевидной боязнью:
— Я тоже пройдусь.
Мы вышли вместе. Он плохо держался на ногах. Спускаясь с лестницы и видя, как он спотыкается, я сказал ему:
— Хотите опереться на мою руку?
Он согласился и принял предложенную ему руку. Когда мы вышли на улицу, он не вынул своей руки из-под моего локтя, несмотря на то, что я сделал движение, чтобы освободиться от нее. Сначала он молчал, но время от времени он поворачивался ко мне и так близко приближал свое лицо к моему, что касался меня полями своей шляпы. При этом он улыбался и, чтобы прервать молчание, сопровождал эту улыбку каким-то странным гортанным звуком.
Я припоминаю: это было в сумерках, наступал темный вечер. Улицы были полны народу. Два музыканта, флейта и гитара играли на террасе кафе арию из «Нормы». Я помню — еще проехал экипаж, в котором лежал раненый, сопровождаемый двумя сержантами. Наконец он сказал, пожимая мне руку: — Ты знаешь, я доволен. Правда, я доволен. Что за славный сынок из тебя выйдет! Ты знаешь, я уже чувствую к тебе симпатию.
Он произнес эти слова в каком-то возбуждении, поглощенный единственной мыслью, единственным желанием, но не решаясь высказать его. Затем он начал смеяться идиотским смехом. Молчание снова возобновилось, после чего он повторил еще раз:
— Я доволен.
И снова засмеялся, но уже судорожно. Я заметил, что он страдает от какого-то нервного возбуждения. Так как мы находились в данную минуту перед окном с красными занавесками, которые освещались изнутри, он произнес внезапно быстрым шепотом:
— Не зайти ли нам выпить стаканчик-другой!
И он остановился, удерживая и меня перед этой дверью, в красных лучах, падавших пятнами на мостовую. Я чувствовал, как он дрожит, и я мог различить при свете его несчастные воспаленные глаза, глядевшие сквозь очки.
Я ответил:
— Войдем.
Мы вошли в остерию. Небольшое количество посетителей, собравшись в кружок, играло в карты. Мы заняли место в углу. Канапе заказал:
— Литр красного.
Казалось, он внезапно охрип. Он разлил вино в стаканы рукой, дрожавшей как у паралитика, выпил одним залпом и, пока проводил языком по губам, наливал уже второй стакан. Затем, поставив бутылку на стол, он засмеялся и признался с какой-то наивностью:
— Вот уже три дня, как я не пил.
— Три дня?
— Да, целых три дня. У меня-то ведь нет ни гроша. А дома мне никто не дает ни копейки. Понимаешь? Понимаешь? А с такими глазами я не могу больше работать. Посмотри-ка, сынок.
Он приподнял очки, и мне показалось, что он поднял маску, настолько изменилось выражение его лица. Веки у него были в язвах, опухшие, без ресниц, гноящиеся, ужасные, а посреди этой припухлости и красноты открывались с трудом два слезящихся зрачка, бесконечно грустных, той глубокой и непостижимой грустью, которой отличаются глаза страдающих животных. При этом зрелище я содрогнулся от ужаса и, вместе, с тем почувствовал сострадание. Я спросил:
— Это вам причиняет боль? Страшную боль?
— Ах, представь себе, сынок! Иглы, иглы, щепки, осколки стекла, колючие шипы… Если бы мне всем этим кололи глаза, сынок, то это было бы пустяком в сравнении с этим.
Быть может он и преувеличивал свои страдания, видя, что он возбуждает к себе жалость, жалость человеческого существа впервые, Бог весть на какое время! Кто знает, сколько времени уже он не слышал сочувствующего голоса! Быть может он преувеличивал, чтобы усилить мое сочувствие, чтобы раз услышать слово утешения от человека.
— Это вам причиняет такие страдания.
— Да, ужасные страдания.
Он осторожно, осторожно провел по глазам какой-то бесформенной, выцветшей тряпочкой. Затем он спустил на глаза очки и выпил залпом второй стакан. Я тоже выпил. Он дотронулся до бутылки и сказал:
— Кроме этого нет ничего больше на свете, сынок.
Я наблюдал за ним. Положительно ничто в нем не напоминало Джиневру: ни одной черточки, ни одного движения, ничего. И я подумал: «Он ей не отец».
Он выпил еще, заказал другую бутылку, потом начал говорить фальцетом:
— Я рад, что ты женишься на Джиневре. Ну, и ты можешь быть доволен, ты также… Канапе… это, знаешь ли, безупречное семейство! Если бы мы не были честными людьми… то в настоящее время…
Он поднял стакан и улыбнулся двусмысленной улыбкой, которая встревожила меня. Он продолжал:
— Э, Джиневра… Джиневра могла бы быть для нас капиталом, если бы мы только захотели. Ты понимаешь? Тебе можно рассказать про это. Не одно и не два, а десять, двадцать предложений!.. И каких предложений, сынок! Я почувствовал, что зеленею.