Потом Юдка вдруг опять появился, но он хромал и казался разбитым, а дети его стали бояться еще больше. Оказалось, что Юдку спас его приятель, мельник из Кодни. Мельник этот вышел вечером на свою греблю и стоял спокойно, почесывая брюхо и слушая, как вода шумит в лотоках и бугай бухает в очеретах. А вечер был ясный. Вдруг видит: летит «какое-то» по небу. Присмотрелся, а это Хапун тащит огромного жида. «Ну, — думает мельник, — другого такого крупного жида не найти. Не иначе только Хапун моего покупателя, старого Юдку, на этот раз сцапал». Конечно, если бы не то, что Юдка всегда брал у мельника муку, никогда мельник не стал бы вмешиваться в это дело. Но тут он таки пожалел старого знакомого. Поэтому, затопав ногами, он крикнул вдруг во весь голос: «Кинь, это мое!» Хапун выпустил ношу и взвился кверху, трепыхая крыльями, как молодой шуляк, по которому выстрелили из ружья (голос у коднинского мельника таки мое почтение!). А бедный жид со всего размаху шлепнулся на греблю и сильно расшибся.
Юдка был налицо, и все видели, что он действительно хромал после этого происшествия. Поэтому и Мордик не стал спорить: действительно, у евреев многое бывает. Кроме того, напоминание об Юдке и вообще рассеяло в нем зачатки скептического упрямства.
— Да, так вот тогда Мошко много мне рассказывал… и то, как родятся дети.
— Ну?
— Он говорит, у бога есть два ангела: один вынимает из людей душу, а другой приносит новые души с того света. Вот когда надо у кого-нибудь родиться ребенку, та женщина делается больна.
— Отчего?
— А оттого, что бог посылает обоих ангелов: марш оба на землю к таким-то людям и ждите моего приказа. Если на тех людей бог не сердится, то говорит: положите ребенка около матери и ступайте оба назад. Тогда мать опять выздоравливает. А иногда говорит: возьми ты, смерть, душу у матери. И тогда мать умирает. А иногда говорит: возьми и мать, и ребенка, — тогда оба умирают.
— А знаешь что, — добавил Голован, — может, это и правда, потому что всегда боятся, когда надо ребенку родиться, и мама недавно говорила: а может, я умру.
— А тетя Катя и умерла.
— Ну, вот видишь.
— Должно быть, этот ангел страшный?
— Нет, зачем… я думаю, не очень страшный. Ведь он не по своей воле. Думаешь, ему очень приятно, когда через него все плачут? Да что ж ему делать? Бог велит — он должен слушаться. Он ведь не от себя.
— А заметил ты, после того как Катя умерла, какие у Генриха глаза стали?
— Темные.
— Нет, не темные — большие.
— Большие и темные. И никогда он с нами так не шалит, как бывало.
— И все ссорится и спорит с Михаилом.
— Я знаю, отчего он сердится. Я слышал, как они сильно ссорились. Михаил говорил: когда человек умрет, то из него сделается порошок, и человека нет вовсе. А Генрих говорит, что человек уходит на тот свет и смотрит оттуда, и жалеет…
— Так что? За что ж тут сердиться?
— Э! Видишь: если из человека делается порошок, то, значит, и из Кати тоже. А он этого не хочет… Он ее любит.
— Как же любит, когда ее нету?..
— Любит…
Оба помолчали. Так как ни одному из них не приходило в голову снять со свечи, то она нагорела так сильно, что фитиль стал словно гриб. Придавленное пламя тянулось кверху языками, точно ветки дерева с обстриженною верхушкой; от этого освещенное пространство стало еще ограниченнее. Не было видно ни стен, ни потолка, ни окон. Темнота шатром нависла над мальчиками, и шатер этот вздрагивал и колебался. А плеск дождевых капель и шорох деревьев теперь, казалось, проникли в самую комнату и раздавались в ее темноте. И оба мальчика чувствовали, что такой странной ночи не было еще никогда.
Теперь оба уже уяснили себе содержание этого ощущения странности. Нездоровье матери и ее предчувствие, тревожная нежность отца, воспоминание о смерти тети Кати, потом это необычайное движение, говор и топот шагов на той половине, и чей-то плач, и чьи-то стоны — все это было сведено к одному и получило форму. Несмотря на сомнительный авторитет лавочника Мошка, даже скептический Марк не находил возражений против теории, только что развитой Голованом. Новая жизнь готовилась войти в их дом, а идущая с ней об руку смерть простерла над домом свои темные крылья; вместе с слабым стоном матери, ее веяние пахнуло в детские души состраданием и ужасом.
— Слушай! — тихо сказал Марк.
— Что? — еще тише спросил Вася.
Марк наклонился к нему, как будто боясь, чтобы звук его слов не проник туда, за темный купол над их головами.
— Слушай… ведь если это правда, то, значит, оба они…
— Да… где-нибудь тут… — Оба почувствовали внезапную дрожь.
— Разбудим девочек.
— И няньку… ступай разбуди.
— Я… боюсь.
— И… и я тоже, — признался бесстрашный Марк.
Оба брата инстинктивно подвинулись друг к другу и свечке. Темнота, до сих пор нависавшая сверху, теперь поглотила и печку, и стену, и кровати, и соседнюю комнату с девочками и нянькой, и даже самое воспоминание о них отодвинулось куда-то далеко. А шорох и шепот окончательно вошли со двора, и кто-то тихо говорил над головами двух братьев что-то непонятное, но очень важное.