Однажды в солнечный день я остановил оленя и залюбовался нашим караваном. Я стоял на берегу небольшой речушки. Караван, растянувшись чуть не на версту, ходко спускался в долину. Снег был голубой, мириады блесток играли огоньками. Изжелта-белые пушистые олени шли четкой ступью. Они гордо несли свои густодревые рога. Вот сгрудились на извороте — целый лес рогов.
— Модо! Модо! Ко! Ко! Ко! — погоняют тунгусы оленей.
В сумерках кончаем путь. Вот уже полыхает огромный костер. Это расторопный Сенкича зажег сразу три рухнувших сосны. Разгребают снег, ставят конусообразный чум, на землю накидывают хвою, в средине разводят небольшой костер. Говорливый, пересыпанный хохотом обед из сохатины с сухарями и крепкий сон.
Утром выхожу с географической картой издания генерального штаба. Тот путь, по которому мы идем, на карте — пустое место. Человеческая нога здесь не бывала никогда. Я шаг за шагом, поскольку позволяют обстоятельства, произвожу на всем пути съемку, ориентируясь буссолью и часами.
— Сенкича! Где мы вчера ночевали? Покажи мне направление.
Он смотрит на меня удивленно и так же удивленно, с хитринкой, задает вопрос:
— Разве не знаешь?
В десятый раз начинаю объяснять ему, что мы здесь впервые, а тайга так однообразна, что, отведи любого из нас за сто сажен, и мы заблудимся. Да и все небо в тучах, солнца нет.
Он косится на меня сверху вниз, с непередаваемым чувством превосходства и снисходительно говорит:
— Ладно.
Я его научил вешить линию. Он берет две пальмы-рогатины, втыкает в снег сажен на десять одну от другой, отходит в сторону, прищуривает глаз, приседает, разводит руками, что-то шепчет, соображая, вот перенес переднюю рогатину на аршин вправо, присмотрелся, перенес на вершок влево, еще.
— Вот так. Иди, смотри. Там были… Э!..
Я прикладываю по линии буссоль, отсчитываю румб, заглядываю в книжку на вчерашнюю запись и поражаюсь: градус в градус.
Он следит за выражением моего лица и торжествующе спрашивает:
— Верна?
— Молодец! Я тебе подарю ружье. Теперь укажи, в какую сторону мы пойдем и где будем ночевать. Только чтоб верно было.
Сенкича сияет. Ружье для него — целое богатство. Он быстро переставляет рогатину, как колдун опять что-то шепчет, разводит руками, еще раз переставляет и говорит:
— Во, смотри!
Беру румб, записываю. Я вполне уверен, что завтра утром, на следующем стойбище, он точно укажет мне, за двадцать пять верст, это самое место, где сейчас стоим. Я знаю, что обратный румб будет верен, как и в предшествующие дни.
Чем это объяснить? Ведь это же — чудо! Я б всякого назвал лжецом, если б не проверил самолично эту удивительную способность тунгуса чувствовать пространство.
Я показал ему карту. Глаза Сенкичи загорелись. Долго, пристально смотрел, расспрашивал:
— Это что?
— Нижняя Тунгуска.
— Это?
— Катанга.
Он разбросил карту на снегу, припал на локти.
— А это Лемпо? — спросил он, проводя ногтем по черте.
— Да, — подтвердил я, вновь поражаясь быстроте его соображенья. Человек впервые видит карту. Возьмите любого нашего мужика, он процарапает насквозь голову, а не поймет эту китайскую грамоту.
— А это Бирьякан? — задает вопрос Сенкича.
— Да.
— А это Туру?
— Нет, вот Туру. Это Пульваненга, — возражаю я.
Тогда Сенкича швыряет прочь карту, быстро выпрямляется и с сарказмом говорит:
— Какой дурак писал расписка? Врал! Туру вот где, Пульваненга — вот!
— Эту карту писали в Питере, ученые, — раздражаюсь я.
— Дурак писал, — настаивает Сенкича.
Он берет сучок и чертит на снегу весь наш предстоящий путь вплоть до Аннавары. Чертеж его схематичен, в прямых линиях. Но почти все впоследствии подтвердилось.
— Да как ты это, Сенкича, знаешь?
— Вера такой.
Ночью по деревьям стучит мороз. В верхнее отверстие чума видны золотые россыпи звезд. В чуме страшный холод. Костер потух. Я лежу в одном белье под шубой. Надо бы разжечь костер, но встать нет мочи. Темно. Вот кто-то вскочил, зябко сделал — брр, — ляскнул зубами, опять упал, пробормотав:
— Язви тебя, вот холод…
Наш русский.
Потом вылезла из оленьего теплого мешка тунгуска Анна. Мешок у них двойной, семейный, спит в нем с Сенкичей, а сынишка — в берестяном кузовочке у костра. Не замерз ли? Однако нет — заплакал. Анна высекла искру, стала разводить костер.
— Замерзла, Анна? — спрашиваю.
— Взопрела, — посмеиваясь, отвечает она.
Анна поднялась во весь рост, потянулась, сняла рубаху, вывернула ее и распялила над пламенем. Рубаха надулась от жаркого воздуха колоколом и стала плавно кружиться в раскинутых над костром руках Анны, как карусель.
— Омко, — посматривая на меня, наставительно говорит Анна.
Я знаю, что такое «омко»; омко — значит вши.
Анна молода, очень красива, от ее бронзового крепкого тела веяло какой-то внутренней чистотой. Но эти окаянные «омко». Закрываю глаза и сердито кутаюсь с головой в шубу.
— Нюльга сегодня будет большая, — заявляет за чаем Сенкича. Глаза его узенькие, заплывшие от сна и таежной стужи.
За чумом голос Анны и бряканье бубенцов. Она собирает оленей. Это не так-то легко: они разбрелись по тайге, надо ловить арканом.