На самом раннем утре вошел ко мне Ермил Федулович. Я уже был одет, ходил по своей комнате и размышлял. «О чем задумался, господин Никандр?» – спросил он. Получив ничего не значащий ответ, сел, посадил меня и сказал: «Прежде нежели примемся мы за труды получать деньги и славу на свои произведения, ты должен знать образ моей жизни и характеры моего семейства. Федора Тихоновна, жена моя, взята не из беззнатного дома одного мещанина, и она у меня вторая. Дочь Дарья – от первого брака. Главное несчастие мое состоит в том, что я мал ростом, косолап и не так-то силен; а как назло теперешняя жена моя велика ростом, сильна и страшное имеет желание ссориться и драться. Что делать, друг мой; видно, такова участь моя! Поживешь на свете, так и больше узнаешь. Я пришел к тебе объясниться, чтобы ты не удивился, если часто видеть будешь такие же происшествия, какие видел вчера. Это бывает, как по подряду, каждый день, однако не мешает мне трудиться и доставать столько денег, чтобы становилось на свое пропитание и на угощение господина Урывова. О проклятая тяжба!»
Несмотря ни на что, мы занялись работою. Хозяин и подлинно был не последний в своем роде; но как в городе больше было богатых купцов, чем богатых дворян, то он больше писал иконы, чем портреты или исторические картины, в чем также он был немногим неискуснее меня.
Проведши около месяца в доме, я ко всему привык. Федора Тихоновна с утра до вечера носилась, как вихрь, из комнаты в комнату, махая руками и крыльями своего чепчика. Она за все сердилась и за все ругалась. Если муж встанет рано, она кричала, что разбудил ее; если поздо, что он великий лентяй; если он кашлянет, чихнет, улыбнется, наморщится, – что бы ни сделал, во всем жена находила неудовольствие и бранилась; даже если ее укусит блоха, она кричала на мужа, упрекая его, что он тому причиною. Словом, ее можно было уподобить Мильтонову Сатане, когда он носится по аду*
, стараясь найти выход.Все это нам не мешало заниматься работою. Муж сносил крик и брань самым философским образом. На жесточайшие брани жены он отвечал обыкновенно: «Так, так, душенька; но, пожалуй, перестань!»
Надобно отдать справедливость, что Федора Тихоновна и Дарья Ермиловна обходились со мною иначе. Они, казалось, наперерыв старалися угодить мне. При завтраке, при обеде, при ужине всегда оказывали мне ласки и самую дружескую приязнь; и я заметил даже между ими некоторое неудовольствие, если одна в чем-нибудь упреждала другую. Особливое усердие оказывали они, когда хозяина не было дома, и старались одна от другой скрыть то.
Чтобы приятно изумить Ермила Федуловича и доказать, что я не денежный живописец, украдкою написал я портрет его во весь рост. Правда, тут была небольшая ложь, именно: голову и рот сделал я поменьше, рост выше и ноги попрямее; и выставил картину сию на стене, когда ожидал его, ибо он пошел к богатому купцу, с заказным образом бессребреников Космы и Дамиана, которым он каждый год отправлял молебны.
Нельзя изобразить радости и удивления Ермила Федуловича, когда увидел он портрет свой и узнал, что я писал его. Посмотрев долго на картину и в зеркало, он воскликнул: «Нет! такие дарования и искусство не должны скрываться под спудом: пред богом грех, а пред людьми стыдно! Я сам немногим чем напишу лучше».
Я несколько усомнился в искренности последнего выражения, а жена и дочь откровенно признались, что ему и в жизни не удастся написать так. Я отблагодарил их улыбкою, а они приняли ее также с улыбкою и радостным взором.
В короткое время Ермил Федулович разблаговестил в целом городе, что у него в доме портретный живописец, какого никогда в свете не видано. Везде начали меня звать; я не упрямился и спустя несколько месяцев сделался и в собственных глазах великий человек. Дворяне, дворянки, купцы и купчихи со всем семейством желали иметь свои портреты, и только моей работы, может быть и потому, что кроме меня никого не было из портретных живописцев.
В таковом торжестве и славе провел я следующую зиму и весну. Денег накопил довольно и был весел, сколько мог, разлучась с Елизаветою, видя восхищение хозяина и его семейства, ибо я получаемые деньги за труды свои разделял с ними пополам; а эта половина едва ли не больше значила всего дохода, получаемого им от своих угодников.
– Это сокровище! – говорила жена мужу; и хотя по-прежнему бегала, ругалась, кричала, а иногда и била бедного Ермила, однако по привычке мы все от того не были в унынии.
В мае месяце, вечер был прекрасный, и мы с хозяином вздумали прогуляться и на свободе поговорить о той славе, какую приобретает по достоинству великий живописец. Не успели мы пройти улицы, попадается сосед Пахом Трифонович. Ермил закраснелся и хотел отворотиться, как Пахом подошел, взял его дружески за руку и сказал: «Здорово, сосед!» Ермил в замешательстве скинул шляпу, сделал косою ногою полкруга назад и отвечал, еще больше покраснев: «Спасибо!» *
Начались объяснения, споры, укоризны, а кончилось тем, что Пахом увел моего Ермила к себе в дом. «Прошу и вашу честь», – сказал он, оборотясь ко мне, и я пошел.