В стихотворении «Своды» (1966), перебирая в воображении элементы единой социально-природной структуры — своды мостов и цехов, церквей и бомбоубежищ, аллей и законов, поэт с помощью конкретного и вместе с тем символического образного ряда едва ли не моделировал планетарную картину мира, проникал, казалось бы, в самую ее сердцевину. Но «последний, вечный» свод — свод небесный, «на миллиарды лет пронизанный мирами», — так и оставался непроницаем. И старый вопрос оставался вопросом: «Ведь это тоже свод, — а дальше, дальше что же?»
Лирический герой Шефнера — смолоду мечтатель. Хотя какие уж тут мечты и грезы в наш крутой, прагматический век, когда сбылись самые сказочные фантазии, люди даже побывали на Луне, а заманчивые социальные утопии преступно обанкротились; когда человечество, скомпрометировав миф о своем бессмертии, опустилось на ступень «выживания» и мрачные прогнозы былых предсказателей ничто в сравнении с кошмарами нашей обыденности? И все же, все же... Шефнер убежден: способность человека мечтать первородна, ему никогда не одолеть тоску по «золотому веку», по жизни милосердной и справедливой, по самому себе, достигшему духовной гармонии и нравственного совершенства.
Как бы ни было изощренно познание мира, отдает он себе отчет, человек, и «узрев невидимое», и «разъяв неделимое», не успокоится, не утолит своей духовной жажды. Жизнь тем и прекрасна, что окутана тайной. И человеку, в конце концов, не столько потребны очевидные, но сомнительные итоги и результаты, сколько неостановимое искание истины.
В стихотворении «Много верст у меня за спиною...» (1976) поэт будто ставил точку в давних своих размышлениях:
Однако это не значит, что он отказался от гложущих его вопросов. Внутренний мир человека так же неисчерпаем, как и мироздание, отраженное в нем, так же богат тайнами и чудесами, как сама Вселенная. Человеческая душа, «в себе замкнув весь белый свет», своим чередом проходит «путь бытия», и обязанность поэта — проследить его.
Что же касается интеллектуального и эмоционального накала шефнеровской лирики, накал этот с годами не только не убывал, а возрастал и возрастал.
Иначе и не может быть, потому что лирику Шефнера питает напряженный, исторически весомый жизненный опыт поэта, целиком связанный с судьбой Ленинграда.
Знаменательно отношение Шефнера к Александру Блоку.
В 1980 году, в связи со столетием со дня его рождения, Шефнер писал так: «Блок «дошел» до меня довольно поздно. Конечно, и в дни моей юности я знал его стихи, и многие — наизусть... Но лишь вернувшись с войны, испытав блокаду, потерю близких, гибель друзей, сам отлежав полтора месяца в блокадном госпитале — одним словом, хлебнув бед и повзрослев, — лишь тогда я принял Блока не памятью, а душой и сердцем. Но зато уж принял навсегда, и навсегда он стал любимым моим поэтом. Я любил его не только за его стихи, но и за то, что он был таким, каким он был. Я убежден, что в XX веке не найти поэта более трагически-незащищенного и в то же время не сыскать поэта более смелого в своих решениях, откровениях и предвидениях. А если говорить по более узкому, сугубо личному счету, то для меня, коренного питерца, Блок притягателен еще и тем, что он, как никто другой в нашем веке, ощутил и расшифровал красоту Петербурга — Петрограда, понял буднично-таинственную суть нашего города, его повседневное величие».
Шефнер в полном смысле слова выстрадал «своего Блока». И неудивительно, что путь к Блоку — а родился он и всю жизнь, как известно, провел в Петербурге — это для Шефнера и путь к постижению «буднично-таинственной сути» родного города.
Прекрасные страницы посвящены Ленинграду двадцатых годов, Васильевскому острову разных лет в «Чаепитии на желтой веранде».
В «Сестре печали» Ленинград предвоенный и блокадный — в перекрестье безмятежно-мирных и трагически-суровых картин — окружен ореолом стойкости и мужества.
А в «Светлом береге» еще преобладали акварельные, элегические тона. «Безбольная» грусть любовных встреч и разлук владела романтически настроенным поэтом. Но как бы по контрасту с задумчивой тишиной парков и пригородов влекли к себе Шефнера и другие, индустриальные пейзажи: «огни, вращение колес и рев разгневанного пара». Поэзия окраинных кварталов с заводскими краснокирпичными корпусами, с «почти фантастической» красотой голых металлических конструкций чуть ли не с детства чем-то непонятным трогала его душу.