– Я Ольгу Александровну имею удовольствие знать, и не один день. Да, науками. Вплоть до господ социалистов?
Александр Касьяныч сел и налил ему рюмку мадеры.
– Хорошо еще, что молодой человек выручил, а то представьте – я, на диспуте-с!
Александр Касьяныч засмеялся своим ироническим смехом. Тонкие губы его слегка ходили.
Нервного блондина звали Нолькен; он был композитором. Чокнувшись с Ольгой Александровной, он бегло и, как Пете показалось, пренебрежительно взглянул на него.
– За здоровье господина магистранта, за жидков, за социалистов.
Другой гость, с лицом нововременца и с перстнями, протянул свой стакан. Ольга Александровна молча ела суп со спаржей. Электричество блестело в рюмках, в хрустале, суп отливал золотистым, но плохо шел в Петино горло. Как часто с ним бывало, он вдруг почувствовал прилив крайней раздражительности, хотя ни социалисты, ни евреи его не интересовали. Верно, в глазах его нечто отразилось: Ольга Александровна подняла на него спокойный взор, будто говоривший: «сдержанность».
Разговор быстро перешел на политику, Финляндию, окраины; Нолькен горячился, настаивал на крутых мерах. Его непрестанно подзуживало что-то. Александр Касьяныч оживился, но ни в чем не соглашался с гостями. Трудно было понять, какого он сам направления, но он нападал на всех и всех высмеивал: и министров, и правых, и левых. Казалось, его извилистому мозгу доставлял удовольствие самый спор, процесс унижения мнений, считающихся общепризнанными.
– Это все пустяки, пустяки-с, все эти национальные направления, политика кулака. Это глупости, я вам доложу, на этом далеко не уедешь. Культура есть культура, как же мы ее насадим, если сами мы мужланы, дикари?
Но если бы при нем заговорили о голоде, обязанностях правительства перед народом, он так же посвистел бы и обругал бы газетчиков, раздувающих пустяки.
Пете казалось, глядя на него, что он какого-то абстрактного, юстиниановского направления.
О студентах, из-за Пети, говорили с осторожностью, но чувствовалась нелюбовь к этим людям, особенно у но-вовременца. Между прочим, он сообщил, что скоро в высших заведениях начнутся беспорядки.
– Вот и глупости-с, – сказал Александр Касьяныч, – и ерунда, присущая русским. Нам грамоте еще учиться, но уж мы да, – мы меньше чем на республике не помиримся. Что же, молодой человек, и вы будете песни распевать, с флажками разгуливать?
Петя не думал об этом и вообще был не воинственного нрава, но почему-то ответил, смущаясь и волнуясь, что, если нужно будет, – пойдет.
Александр Касьяныч скользнул по нему взглядом и принялся издеваться над министром народного просвещения и уставом 84 года.
– Ну, и вы, конечно, будете за отмену устава-с, но вы знаете, собственно, в чем он состоял? – спросил он вдруг Петю.
Петя ответил злобно: «Знаю». Об уставе он имел смутнейшее представление, и ему очень мало было до него дела.
Все засмеялись. Ольга Александровна сказала:
– Все политика – как скучно. Оскар Карлыч, расскажите лучше о музыке. Что теперь нового? Я очень отстала.
Нолькен ответил, что пусть бы лучше ходила в симфонические, чем на диспуты. Он опять возбудился, но теперь по-другому: видимо, эти вопросы всерьез задевали его. С жаром стал он нападать на Дебюсси, с таким же жаром превозносил Скрябина.
– Музыки, кроме России, нигде нет, это факт. Тут на Марксе не уедешь.
Обед кончился; Ольга Александровна предложила ему сыграть. Александр Касьяныч извинился – на следующей неделе он должен выступать, сейчас надо работать. Нововременец уехал. Нолькен сел к роялю.
Петя с Ольгой Александровной слушали из ее комнаты. Петя сидел у окна, она напротив, в кресле. Огня не зажигали. В огромные окна сиял месяц, вставший очень далеко, за дворцами, за краями земли. Свет его был тускл, облачен, он одевал комнату перламутром, клал мягкие кресты рам на ковер, и в его тумане руки Ольги Александровны, лежавшие на столике, казались бледнее и тоньше. Да и вся она представилась Пете еще новой, не совсем такой, как раньше. Она смотрела на месяц – верно, и его любила, как даль, как недостижимое. В ее глазах была печаль, – как бы отблеск той, бледной, лунной печали.
А сейчас и месяц, и дворцы, Нева, деревья парка, осребренные светом, – все было иным. И туманные пространства под луной, и сама луна, – ближе, понятней; Ольга Александровна, блеск ее глаз и белизна рук – ближе к ее сестре-луне.
Когда Нолькен кончил и вышел, он был тоже иной. Казалось странным, что он только что обедал, говорил о Финляндии, евреях.
– Да вы слушали? – спросил он Ольгу Александровну почти резко. – Рахманинова прелюдия, это вам не что-нибудь.
Он подозрительно взглянул на Петю, в губах его что-то дернулось. Он показался Пете слабым и хилым, расстроенным ребенком. Ему стало даже жаль его.
– Не сердитесь, Оскар Карлыч, – сказала Ольга Александровна. – Я хорошо слушала. Своей игрой вы доставили мне большую радость.
Он взял ее руку, нагнулся, поцеловал.
– Я знаю, что вы и господин студент ненавидели меня сегодня за обедом, но что поделать. Что думаю, то думаю.
Ольга Александровна не возражала. Она сказала только так: