– А жить мне недолго, видите ли, я рано умру. Я больной. Главное – я это чувствую. Но когда я смотрю на цветы, когда собираю эти милые существа, я люблю Христа, это его дети. И я умру – это значит, буду ближе к Нему.
Он лег на спину, и в его голубых глазах, обращенных к небу, пробегали отражения облаков.
Печать печали и света были на его некрасивом лице.
– Вас никогда… не мучили страсти? – спросил Степан сдавленным голосом.
Василий Мартыныч поморщился.
– Нет. – Он опять приподнялся. – Зачем вы охотитесь? Какие-то тетерева, убийства… Это кровь, гадость. Впрочем, прежде я тоже ел мясо; теперь не могу, решительно.
– А любили вы женщину?
Степан мял в руках ромашку, обрывал лепестки.
– Женщину? – спросил испуганно Василий Мартыныч. И потом прибавил: – Меня это не интересует. Размножения я не люблю и в природе. Неприятный процесс, – прибавил он брезгливо.
«Да, – подумал Степан, – конечно, он этого не знает». И у него шевельнулась зависть. «Так проще, удобнее… и чище». Вместе с тем он почувствовал, что никогда Василий Мартыныч не поймет его; в нем нет этой темной, греховной крови. В самом же Степане она кипела все сильней.
Когда он думал о Верочке, он уже знал, что хочет ее властным мужским чувством, как поработитель. Это было даже не то, как некогда с Клавдией: он был уже опытным, взрослым мужчиной. Он знал, что какой-то иной стороной души навсегда любит Лизавету, что Верочка идет к нему всей правдой своего существа, несет во влюбленных глазах все сердце. Он же надломленный, охладевший человек. Он может дать ей только страсть. И когда он о ней вспоминал, видел ее девичью шею, у него немели ноги.
Он старался реже с ней встречаться, но это плохо удавалось: и мал был поселок, да и она хотела его видеть.
И то, что они оба ждали, хотя и с разными чувствами, от чего не могли уйти, произошло.
Это случилось на ранней утренней заре на тетеревином току, куда увязалась с ним Верочка.
После ночного скитанья по дикому лесу, когда на зеленоватом небе чернеют ели, и в темноте ветки царапают лицо, они забрались в шалаш, приготовленный заранее. Перед ним, на прогалине, стояло чучело самки; сюда собирались на ток самцы, а из засады их стреляли.
Степан навсегда запомнил минуту, когда они с Верочкой прилегли в шалаше, ожидая прилета птиц. Запомнил бледную, огромную звезду над зубчатым бором, потонувшую в заре; чистое утреннее солнце, чернышей, разгуливающих по полянке, с тарахтеньем топорща перья, их красные надглазья; запах хвои, свежести, влаги, и девственного простора; робкие зеленые глаза, губы, уступившие без боя.
Пылкая радость господства, молодая страсть, кипевшая ему навстречу, ее невнятные слова: «Боже мой, я уж теперь ничего что-то не понимаю», закрытое руками, в смущении, лицо, вздох, в котором и счастье, и любовь, и какая-то тоска: все это казалось ему прекрасным, жутким.
– Ты меня любишь, очень? – спрашивала она. Он не отвечал, только целовал. Он не понимал теперь сам, хорошо он сделал, или плохо, но было очевидно, что иначе не мог поступить. И в этом шалаше, под воркотню чернышей, мирно болтавших на лужайке, он чувствовал себя победителем, правым, как это утро, лес, солнце.
Так они сошлись. Их совместная жизнь продолжалась около трех недель, и все это время Степан чувствовал себя очень удивительно. Страсть опьяняла его, иногда доводила почти до бреда, и тогда казалось, что ему море по колено, что он знать ничего не хочет, кроме любви. Но уходила от него Верочка, и он вдруг ясно понимал, что, как все почти в его жизни, это
А Верочка? Степан знал, хоть и не мог объяснить этого, что должен оторваться от этой чаши сладкого яда, бежать один, что для его жизненной судьбы, для его назначенья это важней, чем остаться с ней здесь и ложными узами прикрепить ее к себе, как Клавдию. Приходила Верочка, и все это летело прахом.
Но понемногу, в борьбе противоположных чувств, стало брать верх желание порвать все.
Встречаясь теперь с ботаником, собирая с ним по-прежнему цветы, Степан не ждал уже от него поучений. Он смотрел на него, как на славного ребенка, от которого ему нечего взять. Вспоминая о Верочке, он испытывал острую тоску. «Милая, – думал он, – милая…» Он знал горе, которое ей причинит, весь ужас того, что делает, покидая ее, и если бы внутренний голос, голос всегдашнего Степана, спросил его: «А думаешь ли ты об ответственности, ты, взявший мимоходом чистую душу?» – Степан теперешний улыбнулся бы и ответил: «Отлично, отлично знаю».
И верно, он знал, что на плечах его стопудовый груз. Что расплата за жизнь, идущую столь причудливо, – не мала; но огромность ответа не удерживала его.