Проснувшись, я долго разглядывал золотистые, как бы пульсирующие каемки света, пробивавшегося по краям одеяла, которым было завешено окно, и думал об этих каемках. Я не могу сказать, что я о них думал, что-то неясное, но думал как о живых существах, которым как бы я дал жизнь, завесив окно одеялом и таким образом создав эти золотистые живые каемки света. «А ведь к ночи они погаснут, – подумал я сначала почти равнодушно, а потом очень тревожно, – погаснут?! Погаснут…» И мне стало так жалко эти каемки солнечного света, как будто вместе с ними раз и навсегда уходила часть моей жизни. Конечно, уходила, а как же иначе? Все ускользает, все гаснет, все уходит. Я остро чувствовал это давным-давно – лет с одиннадцати, а может, с двенадцати. Обычно мировая скорбь посещает живые души гораздо позже. А меня посетила рано, и когда, например, школьный педагог, у которого всегда не сходились с ответом задачи, которые он пытался показательно решать на доске, в конце концов вызывал отличника Блантера и у того все сходилось с первого раза, когда этот педагог читал мне очередную нотацию о том, что я тупица и «адиот», я слушал покорно, скорчив самую-самую печальную и кающуюся рожу, а сам думал о нем: «Интересно, вот ты умрешь, а какой будет у тебя череп: светлого или желтоватого оттенка? Как будут лежать в могиле твои освобожденные от бренного тела кости?» И что он мог мне объяснить, как пронять меня мой бедный учитель?
Я быстро бегал, высоко и далеко прыгал, так хорошо играл во все подвижные игры, что старшие пацаны всегда меня брали в свою команду против других дворов. Все это само собой способствовало тому, что «на улице» я был человек авторитетный. Сверстники на меня не лезли, потому что знали, что я – «псих», из тех, что дерутся не до первой крови, как все, но и после своего расквашенного носа.
«На улице» я был человек авторитетный. На улице – да, а вот в школе – нет. Вернее даже сказать, не в школе, а в школах, потому как меня гнали из одной в другую, а из той в следующую, не меньше двух раз в году. Я поменял столько школ, что мои соученики не успевали ко мне привыкнуть и не любили меня так же, как и учителя, не любили как неизвестное явление природы, от которого не жди ничего хорошего. Когда, например, однажды учительница выгоняла меня из класса с криком: «Чтоб твоей ноги здесь не было!» – я вышел из класса на руках, а потом объяснял маме в свое оправдание: «Она сама хотела, чтоб ноги не было, поэтому я на руках».
На школьных педсоветах у меня было свое вытоптанное место, где я переминался с ноги на ногу, изображая всяческое смирение и кротость. Педсоветов с моим участием было много. Но запомнились мне два из них.
Как-то на очередной педсовет вместо мамы пришел мой отчим Павел Александрович – отец моего единоутробного брата Володи.
Павел Александрович был, что называется, видный мужчина, и многочисленные учительницы не преминули, встав во весь рост, сказать обо мне каждая свое нелестное слово. Отчим сидел, слушал, время от времени взглядывал на меня довольно сурово, качал своей красиво посаженной головой.
Когда мы возвращались домой, было уже темно. После ежедневных дождей наши кривые проулки тонули в грязи. Электрических лампочек на столбах почти не было. Отчим шел впереди, опираясь на красивую унцукульскую трость, потому что у него вместо правой ноги был протез из железа, кожи и пластмассы. Я уныло плелся метрах в семи за ним.
– Ну, ты все понял? – хорошо поставленным актерским голосом радиодиктора спросил отчим.
– Угу.
– Не «угу», а ты все понял?
– Угу.
– Я тебя спрашиваю не «угу», а что ты понял?!
– А чего тут понимать, – вяло отвечал я, – сорок дураков три часа мучили ребенка.
– Я-я-я! – закричал отчим и бросил в меня трость.
Я, конечно же, увернулся от трости и порадовался в душе, что отчим устоял на ногах. Нашел трость в грязи, обтер ручку сначала руками, потом о свое пальтецо и подал трость отчиму.
– Ну, ты и оторва! – беря у меня из рук трость, миролюбиво вздохнул отчим. Дальше мы шли молча.
Второй педсовет был совсем в другой школе. Я так же стоял в углу, и меня так же клеймили. Дело оказалось редкостное: в так называемых «педагогических чтениях» министр просвещения РСФСР имел обо мне целый абзац. Дескать, живет в таком-то городе специальный мальчик, который лучшую школу республики лично отодвинул по успеваемости на четыре процента. У этого мальчика одиннадцать четвертных двоек – по всем предметам, кроме физкультуры.
Моя мама сидела, закрыв лицо руками, у меня самого в глазах стояли слезы, хотя я все-таки следил краем глаза за какой-то похожей на таракана букашкой, поднимавшейся по высокому оконному стеклу. Следил и думал: успеет она доползти до верха окна или не успеет, пока закончит свою пылкую речь моя классная руководительница?
Букашка доползла, а учителя все клеймили и клеймили меня.