После четвертого класса я жил у матери, а мой дед Адам, тетя Нюся и тетя Мотя переехали в Нальчик. Бабук к тому времени умерла, а веселая зеленоглазая тетя Клава куда-то делась. Куда? Я как-то не вникал. Знал только, что она жива-здорова, но не с нами, а где-то отдельно. Может быть, и с тем дядькой, который ставил ей фингалы? Не знаю. Эти подробности меня не интересовали, хотя я и любил тетю Клаву почти наравне с другими моими бабушками. Но мудрость жестока: с глаз долой – из сердца вон!
Я и в прежние времена, живя постоянно у деда на берегу канавы, частенько околачивался в городе у мамы, чтобы жить, как она говорила, «полной семьей». Но так как мы постоянно дрались с моей старшей сестрой Ленкой, идиллия совместной жизни обычно была недолгой, и я снова убывал к деду.
Лежа на полу и любуясь потускневшими, но как бы еще мохнатыми и живыми полосками солнечного света по краям занавешенного одеялом окна, я сладко потянулся и подумал, что пора вставать. Скоро придет с работы мама и приведет из детсада брата Володю, а сестра Лена уехала со своим институтом на целину собирать урожай, а отчим в горах в командировке. Я потянулся еще раз и тут вспомнил об упавшей почте. Встал, снял одеяло с одного окна – комната наполнилась светом. Я снял одеяло со второго окна – света стало гораздо больше, совсем много, и я пошел подобрать с пола почту, чтобы просмотреть ее при беспристрастном свете дня.
На полу коридорчика валялась местная газета, в которой на первой странице, как обычно в те времена, под вечным заголовком «Народ и партия едины» было опять напечатано что-то насчет «культа личности». И еще лежал какой-то серенький конверт с лиловым штампом, что-то казенное.
Мельком взглянув на газету, я вскрыл конверт, вынул из него желтоватый листок бумаги самого низкого качества. На листке, как и на конверте, опять же стоял лиловый штамп: «Ростовская областная…» Чего «ростовская», я не стал дочитывать, а сразу пробежал глазами машинописное письмо с залипшими буквами. В письме черным по белому, а вернее, темно-серым по желтоватому полю бумаги с вкраплениями серых опилок, было написано, что мой отец – имярек, 1912 года рождения, «умер на местах заключения» и «посмертно реабилитирован».
С письмом и газетой в руках я шагнул в залитую ясным предвечерним светом комнату, как будто вступил в другую, новую для меня жизнь. Так оно и было. Я давно чувствовал, а точнее, улавливал по недомолвкам в разговорах деда Адама и моей мамы, что с без вести пропавшим отцом все не совсем так, что-то не сходится. Раньше смутно догадывался, а теперь мне все разъяснили – коротко и без затей.
А за входной дверью, на лестнице, тем временем раздался звонкий голос моего пятилетнего брата Володи, который горделиво доводил до сведения соседской девочки Тани, что его перевели в старшую группу детского сада.
Мама открыла дверь своим ключом. В ее руках, помимо черной дамской сумки, была, как всегда, и розовая сетка с продуктами. Холодильников мы тогда еще не знали. Жили одним днем: купили – съели.
– Забежали на базар! – радостно улыбнулась мне из полутьмы коридорчика мама.
Я ничего не ответил, и это ее смутило.
– Ма, можно я во дворе погуляю, – спросил мой маленький брат.
– Можно.
Брат тут же выскользнул за дверь, на волю, а мама, положив на стол в кухне сетку с хлебом, помидорами, огурцами и бутылкой базарного постного масла, которое так вкусно пахло, вошла ко мне в большую комнату.
– Что случилось, сынок?
Я молча протянул ей казенный листок.
– Прислали, – сказала мама каким-то не своим, а очень тусклым, безжизненным голосом. Помолчала, села на старенький венский стул и указала мне погасшими глазами на другой такой же стул у стола.
Я сел напротив мамы.
– Да, я давно подала запрос. Теперь ответили. Мне все равно, а для тебя важно.
– Что важно?
– Отца реабилитировали, для тебя это может быть важно в дальнейшей жизни. А меня прости. Как-то вышло само собой, что от Лены и от тебя мы все скрыли.
Мама не плакала и говорила вроде бы так спокойно, как будто умер не только мой отец, но и она сама умерла вместе с ним давным-давно и все поросло бурьяном.