От Мальвиды М<ейзенбуг> я узнал еще больше. Она с ужасом рассказывала о его неистовствах. «Герцен, – кричал он нервным, задыхающимся голосом, – меня назвал вчера lâche[414] в присутствии двух посторонних». М. его перебила, говоря, что речь шла совсем не о нем, что я сказал «on nous taxera de lâcheté»[415], говоря об нас вообще. «Если Г. чувствует, что он делает подлости, пусть говорит о самом себе, но я ему не позволю говорить так обо мне, да еще при двух мерзавцах…»
На его крик прибежала моя старшая дочь, которой тогда было десять лет. Энгельсон продолжал: «Нет, кончено, довольно! Я не привык к этому, я не позволю играть мною, я покажу, кто я!» – и он выхватил из кармана револьвер и продолжал кричать: «Заряжен, заряжен… я дождусь его…»
М. встала и сказала ему, что она требует, чтоб он ее оставил, что она не обязана слушать его дикий бред, что она только объясняет болезнию его поведение.
– Я уйду, – сказал он, – не хлопочите, но прежде хочу попросить вас отдать Герцену это письмо.
Он развернул его и начал читать; письмо было ругательное.
М. отказалась от поручения, спрашивая его, почему он думает, что она должна служить посредницей в доставлении такого письма?
– Найду путь и без вас, – заметил Энгельсон и ушел; письма не присылал, а через день написал мне записку;
Я сказал, что ответа не будет, и снова все дипломатические сношения были прерваны… оставались военные. Энгельсон и не преминул их употребить в дело.
Из Ричмонда я осенью 1855 переехал в St. John's Wood. Энгельсон был забыт на несколько месяцев.
Вдруг получаю я весной 1856 от Орсини, которого видел дни два тому назад, записку, пахнущую картелью…
Холодно и учтиво просил он меня разъяснить ему, правда ли, что
Тот, кто сколько-нибудь знал характер Орсини, мог понять, что такой человек, задетый в самой святейшей святыне своей чести, не мог остановиться на полдороге. Дело могло только разрешиться
С первой минуты мне было ясно, что удар шел от Энгельсона. Он
Вторая ошибка Энгельсона состояла в том, что он без всякой нужды замешал Саффи.
Дело было вот в чем.
– Представьте, – отвечал он, – что г-же Мильнер-Гибсон рассказывали в Женеве, что Орсини подкуплен Австрией…
Возвратившись в Ричмонд, я передал это Энгельсону. Мы оба были тогда недовольны Орсини.
– Чорт с ним совсем! – заметил Энгельсон, и больше об этом речи не было.
Когда Орсини удивительным образом спасся из Мантуи мы вспомнили в своем тесном кругу об обвинении, слышанном Мильнер-Гибсон. Появление самого Орсини, его рассказ, его раненая нога бесследно стерли нелепое подозрение.
Я попросил у Орсини назначить свиданье. Он звал вечером на другой день. Утром я пошел к Саффи и показал ему записку Орсини. Он тотчас, как я и ждал, предложил мне идти вместе со мною к нему. Огарев, только что приехавший в Лондон, был свидетелем этого свиданья.
Саффи рассказал разговор у Мильнер-Гибсон с той простотой и чистотой, которая составляет особенность его характера. Я дополнил остальное. Орсини подумал и потом сказал:
– Что, у Мильнер-Гибсон могу я спросить об этом?
– Без сомнения, – отвечал Саффи.
– Да, кажется, я погорячился, но, – спросил он меня, – скажите, зачем же вы говорили с посторонними, а меня не предупредили?
– Вы забываете, Орсини, время, когда это было, и то, что
– Я никого не называл…
– Дайте кончить. Что же, вы думаете, легко человеку передавать такие вещи? Если б эти слухи распространялись, может, вас и следовало бы предупредить – но кто же теперь об этом говорит? Что же касается до того, что вы никого не называли, вы очень дурно делаете; сведите меня лицом к лицу с обвинителем, тогда еще яснее будет, кто какую роль играл в этих сплетнях.