До трех или четырех раз повторялась эта сцена. Maman разделась и объявила, что никогда (au grand jamais![530]
) не выйдет из своей комнаты и не поедет в гости. Наконец малиновое бархатное платье было принесено…Я потому так живо помню эти подробности, что чуть-чуть было, благодаря упрямству papa, не остался в этот вечер дома наслаждаться прелестями семейного очага.
Другой случай был тоже довольно оригинальный. Однажды папаша как-то расчувствовался (я в то время уж понимал это выражение), подсел к мамаше и назвал ее… бомбошкой!
Maman, которая тоже была готова расчувствоваться, услышав это странное слово, вдруг взглянула на него удивленными глазами.
— Где вы таким словам выучились? — спросила она papa.
Папа сконфузился и что-то такое пробормотал, вроде того, что он слышал это слово сначала в Александринском театре, потом — в том совете, где он по вторникам присутствует. Одним словом, совершенно спутался в своих показаниях.
Maman целый вечер плакала.
— Вы ходите в русский театр! в какие он места ходит! — говорила она, ломая в отчаянье руки.
— Ma chère! но теперь все русские литераторы так пишут! — оправдывался papa, — как член совета, должен же я следить за выражениями, которые нынче в ходу.
— В какие места он ходит! какие он книги читает! — упорствовала maman, — я отдала ему все: и молодость, и красоту, и блестящее положение (он знает,
Это был единственный вечер, в который maman так-таки и не ездила в гости, и это было особенно памятно для меня, который должен был ухаживать за бедной больной, вместо того чтоб наслаждаться обществом очаровательной Леокади!
Леокади!
С этим именем связано воспоминание о моем грехопадении.
Мы, воспитанники закрытого заведения, жили тогда очень весело. У нас была особенная комната за кулисами в театре Берга, в которой разыгрывалось, так сказать, в сыром виде все то, что должно было затем происходить на сцене. Мы были мальчики лет по шестнадцати и по семнадцати и ничего не знали, кроме чувства рыцарства. Но здесь я позволю себе небольшое отступление…
Наконец maman примирилась с мыслью, что я «большой», и я так подружился с нею, что даже почти не считал ее своею матерью. Когда мы встречались дома, то обыкновенно ходили обнявшись по зале и рассказывали друг другу свои маленькие секреты. В числе этих секретов я рассказал однажды и о наших похождениях у Берга. Надо было видеть, как заискрились глазки у бедной maman!
— Возьми меня к Бергу! — говорила она.
— Но, chère maman, там происходят такие вещи… — отвечал я.
— Возьми меня к Бергу! — твердила она.
Наконец я вынужден был шепнуть ей на ухо одно словечко, после которого она только закрыла руками свое личико и убежала в свою комнату…
Милая maman! Но оставим этот эпизод и будем продолжать повесть о моем грехопадении.
В числе участников по найму и устройству комнаты был один гусар, Поль Беспалый, которого я полюбил без памяти. Это был именно беззаветнейший малый, который с рыцарской беззаботностью тратил состояние своих предков и в то же время с самою, если можно так выразиться, святою доверчивостью глядел на будущее.
— Mon cher! — говорил он мне, — будем жить, покуда живется! Потом, à trente ans[531]
, когда мы сделаемся губернаторами, еще достаточно найдется времени и для абракадабры, и для хиромантии (так называл он скучную, но полезную арену мероприятий), а теперь… buvons, chantons et dansons![532]Итак, Поль Беспалый познакомил меня с Леокади. Это была удивительная особа; казалось, у нее не существовало ни одного местечка, которое не представляло бы ресурса. Только француженка может
Кувалды — и больше ничего! Иная и хорошенькая, даже очень, очень хорошенькая, а все ничего из этого не выходит. Ничего не умеет показать в своем виде, ничем не умеет возбудить любопытство! Топчется на месте, ни нервов, ни мускулов у нее нет — так точно кисель трясется. Как будто говорит: кто захочет, тот на меня и наступит! То ли дело Леокади! Она не была даже красавицей, но именно
Когда она меня в первый раз потрепала по щечке и сказала: oh, le joli garçon![534]
— я весь зарделся и в первый раз почувствовал себя юношей…