«Александр Платоныч!»
И он смотрит на меня. Молча.
Мне показалось, что он очень слабый и все на нем висит: я подумал, он все-таки вышел из госпиталя домой, перепутал дверь, или ему еще два этажа очень трудно, и он позвонил передохнуть. И я хотел его пригласить войти. Но он, как-то поспешно, ничего не говоря повернулся и пошел вниз.
Я подождал, когда выйдет. На лестнице электричество погасло. Но дверь внизу не простучала. Или мне показалось, не вниз, а пошел он наверх в свою квартиру.
А днем я узнал, что ночью в госпитале помер Жучков.
«Так домой и не вернулся, – говорила Верховая, – а как просил!»
Странно мне было это слышать. Что нас соединяло? Стало быть, и отталкивание – связь? И только безразличие не найдет дорогу.
Повар*
Если вас ругают, никто не заступится, я вас уверяю: ваши друзья вам выразят сочувствие, тем дело и кончится.
Такое сложилось и у меня убеждение из случаев моей литературной жизни. Бывало, что-нибудь мое примут – для меня целое событие, и начнут печатать в журнале или в газете и на полуслове прекратят: «невозможно, протестуют читатели». Я спрашиваю себя, и разве все против меня? Да нет же, есть и другие, но, как всегда, эти другие мои, молчат. Печатно меня только ругали, и еще никогда никто не заступился за меня
Раздраженное безразличие меня окружает. Я свыкся. И потому всякое деятельное внимание для меня встряска. И долго помнится. Я хожу и пою и никогда не молча, а таким меня редко видят: мое обычное – обманутый и обруганный.
Обыкновенно гости приходят не тогда, как ждешь их, а когда им захочется. Пробовал я на дверях выставлять объявление: «не стучите и звонить не надо спешная работа». Да никакого впечатления. сначала звонок, потом постучат, или наоборот. Решил, напишу все выключающее и бесповоротное «Absent»1 и по-русски: «Нету дома».
И в первый мой опыт с уверенным, надежным “нету дома” я расположился писать – я и вечерами пишу, но для моих глаз («поле зрения мыши, а острота – бабочка»), всегда с надсадкой – и только что я начал страницу, в дверь стук: удар некрепкий, робко.
И я приготовился: «отворю и, не говоря, на “нету дома” пальцем: понимайте. А вдруг, думаю, что-нибудь случилось, ведь человек прет в непробиваемое “нету дома”».
А ничего не случилось: ни консьержка, ни почтальон, ни «обознался» или нужда какая Нет, это повар2.
Я этого повара не видел со дня «освобождения» (24 августа 1944 г.), а сразу узнал: из русского ресторана, по соседству.
Он вошел боком и, не спрося, можно ли, старался так пройти в мою комнату – в «кукушкину», чтобы – ну, как по воздуху, не следя и не задевая вещей, которых кстати в коридоре и не заметишь: под вешалкой столик, на столике черствый корм для медведя и, совсем к дверям, ящик с пустыми тюричками3 на случай.
Спиной к моей летящей тукающей «кукушке», глазами в меня и через окно, в серую, высоко над гаражом, застилавшую небо стену – повар.
Гляжу на повара и вспоминаю, как в оккупацию всякий день в двенадцать выдавал он мне бесплатно суп, а по праздникам – с косточками; случалось, бухнет и котлету – только всегда тайком от хозяев. Я заметил, что при бесплатной выдаче никакого мяса, а когда по оплошке или доброму умыслу попадал мне в суп кусок мяса, хозяева, на глазах у меня, вылавливали из моей посуды. И чего-то мне всегда неловко было и я чувствовал себя виноватым и там, под этим сжимающим чувством невольной вины, закипало такое жгучее – всякий день в двенадцать я стоял под окошечком в кухню, я просил не для себя.
И теперь вспоминая, обращаюсь в эту бездонно-светящуюся из черной густой ночи пустую безответную пропасть – к неразгаданной загадке всей мировой жизни, всех жизней и моей судьбы. Если бы мне было дано, я ответил бы не от бессилья, а от переполненного, выбивающегося на волю моего немирного сердца только слезами, потоком, ливнем слез, пролитых в веках на земле человеком.
Повара зовут Иван Иваныч, а по фамилии не знаю, а должно быть неожиданно завитное, вроде Судоплатов. Был и он молодым, да и теперь не развалина – глаза видят и на уши не жалуется, хоть и пропарен и огневен кухней. Богат терпением и совестливый («совесть» это наше человеческое, а