Читаем Том 10. Петербургский буерак полностью

Лев Исаакович только что вернулся из Палестины, да и Борис Григорьевич показался в Париже из Иерусалима. Шестов, которому я рассказал о Пантелеймонове, убежденно уверял меня, что я нарочно все путаю и что это вовсе не Пантелеймонов, а Пантелеймон Романов, автор «Русь», способный из семинаристов, – про Пантелея на Москве говорили, что он как Лев Толстой, да и сам Пантелей думал, что он Толстой: тоже из Тулы.

Шестов и Розанов учили меня житейской мудрости, потому я о них говорю к слову, хотя бы и не к месту. Шестов остерегал: «не одолжай ничего из мебели, назад не получишь, а вернут, своего не узнаешь, диван просижен, стул продырявлен, да и отымать не хорошо». А Розанов говорил: «Из носильного ничего не бери на время, потребуют как раз, когда тебе нужно». Это Розановскос оправдалось на Пантелее: дал мне поносить свою тульскую шубу и в самую морь – зима 1920 года – отобрал неловко было возвращать, вроде как подмена, и чего-то обидно, а ведь человек хотел сделать мне добро.

Борис Григорьевич пришел к нам вечером, как раз к чаю. Письмо от Залкиндов из Иерусалима.10 Была Нина Григорьевна – «Наяда» – «Ягодку» она бросила и служила нянькой у Стравинских. От нее не пахло борщом – вся она светилась музыкой.

В. А. Залкинд писал о Пантелеймонове, что подружился с ним в Иерусалиме, ученый химик, и просил принять его в Обезьянью палату «хоть маленьким чином».11

Это был не по возрасту белый с зеленью, обветренный в кирпич, в черном сюртуке – в Париже о таких костюмах забыли – тонкий, и ничего отталкивающего.

Он привез от Залкиндов подарки. Серафиме Павловне – радужный арабский шарф, а мне цветные персидские миниатюры.

И эти, на его черном, цветы казались еще цветней, он держал бережно, как цветы – руки у него дрожали.

Я смотрел сквозь Залкинда – наши старые верные друзья – и чувствую, добрая душа. И чем-то он напомнил Замятина (кораблестроитель) – или сухой голос безо всякой влаженки – инженер.

За чаем он что-то стеснялся, не Серафиму Павловну, не Стравинскую «Наяду», а меня. Меня? Да если бы он все знал – или оттого, что смотрел на меня не сквозь Залкинда – Залкинду с Берлина известно мой «маленький чин» в литературной среде и как со мной считаются.

Как бы прикрываясь, он рассказывал о матери Залкинда, о Доре Александровне. Я ее знал. Слава о ее милосердии шла в Иерусалиме, как когда-то в Харькове. Через нее Пантелеймонов познакомился с русскими, осевшими на Святой земле, паломниками.

О красотах природы я не спрашивал. От Шестова наслышался. Шестов объехал автомобилем всю Палестину вдоль и поперек. «Да ничего особенного, всю дорогу я следил за счетчиком».

До Иерусалима Пантелеймонов жил в Бейруте. Там попробовал поступить к какому-то эмиру по орошению абрикосовых садов, но не вышло, и устроился в красильной лаборатории. И когда он помянул Бейрут, я вдруг вспомнил: Пантелеймонов! Два письма мне было от него из Бейрута: убежденный, что я что-то значу, просил моего содействия напечатать в «Последних Новостях» стихи Нахичеванской.

В «Последних Новостях» меня печатали «из милости». «К нашим шоффёрам не подходит!» повторял редактор И. П. Демидов, и я никогда не был уверен в своем, примут или вернут.12 «не подходит». Я передал стихи М. А. Осоргину. Осоргин, получая рукописи, глаз намётан, усумнился в Нахичеванской – «такой фамилии нет», а что стихи сам Пантелеймонов – «фамилия не поэтическая». А на второе письмо со стихами, зная мои «уцочки», добродушно заметил, что ни Нахичеванской, ни Пантелеймонова в природе не существует. И убедить я ничем не мог, бейрутскую марку с конверта кто-то из любителей слизнул. Вернее, кто-нибудь из поклонников Бердяева – кому-то я рассказал, что Бердяев собирает марки, предпочтительно малоазиатские и бельгийские.

Я напомнил о Нахичеванской, и он еще больше сконфузился, и губы его без слов вытянулись в катушку.

Прощаясь, Серафима Павловна спросила:

– А святой земли вы привезли?

«Да не догадался», и он покраснел сквозь кирпич, «я напишу Залкинду».

Так повелось: наши гости оставляли после себя след – перчатки, зонтики, кашне, даже шляпы. Пантелеймонов, или как стали его звать, Иерусалимский, забыл эмпермеабль13.

Всякую находку я развешиваю на вешалке в прихожей. И когда я взглянул на эмпермеабль, – жеванный в-сеть – я подумал:

«Бедный человек Иерусалимский!»

4

Обезьянья Палата тем и обезьянья, дает все права и освобождает от всяких обязанностей. Я приспособил Иерусалимского на технические работы.

Исправил он кран в холодильнике. А то беда, всякий день подтирай лужу, и затычка не помогает, течет.

Перейти на страницу:

Все книги серии Ремизов М.А. Собрание сочинений в 10 томах

Похожие книги