— Николай Иваныч! — крикнул он Ливенцеву. — А, правда, ведь похоже на то место из «Анабасиса» Ксенофонта, когда — помните? — колесница Кира завязла в степной грязи, и вельможи, в великолепных своих одеждах, бросились ее вытаскивать, — хватались за колеса руками и, конечно, выпачкались, как черти!.. Вот то же с вами будет и на фронте, — это вам репетиция. Учитесь!
Ливенцев помнил это место в «Анабасисе», но удивился, что его знал и Ковалевский. Как-то в другой раз за общим обедом в офицерском собрании Ковалевский удивил его снова цитатой из весьма древнего греческого поэта, пессимиста Гиппонакта-эфесца:
Сам он был холост.
Не раз приходилось слышать Ливенцеву от Ковалевского, что он доволен им, как доволен и всеми прапорщиками полка; что эта война — война прапорщиков, что если мы в конечном итоге проиграем войну, то это будет значить только одно: что интеллигенция наша вообще ни к черту не годится.
Ливенцев и сам видел, что прапорщики в полку Ковалевского служили ревностно, что создавался как бы культ этой не службы даже, а работы по военной подготовке полка, несмотря на то, что летом пятнадцатого года, когда велась эта работа, все они — прапорщики совсем молодые и прапорщики средних лет — день за днем пили из смертного кубка известий с фронтов — о разгроме наших галицийских армий Макензеном, о разгроме наших западных армий Людендорфом.
Полк был трехбатальонного состава. Батальонами командовали пожилые капитаны, животы которых, как они ни старались их подтягивать, коварно лезли вперед, когда они стояли в строю; однако и капитаны эти тоже тянулись, потому что Ковалевский не любил сидеть в канцелярии, и высокий и звонкий голос его слышен был во всех концах плаца.
Как-то Ливенцев сказал своему батальонному, капитану Струкову:
— Да, если уж идти на позиции, так идти с таким командиром, как наш: похоже на то, что он себя жалеть не будет.
— А нас с вами? — подмигнул Струков серым глазом и почесал коротким пальцем в редкой бородке.
— Нас с вами жалеть он, конечно, тоже не будет, но по крайней мере он не дурак и дело свое знает, — надо отдать ему справедливость.
— Мо-мен-тик! Стаж проходит… Мы с вами так и подохнем: я — капитаном, вы — прапором, а он на нас генеральство заработает! Карьеру себе сделает!
— Гм… А мне кажется, что если бы были у нас генералы молодые и сведущие и себя не жалеющие, все-таки с такими легче было бы умирать, — кротко заметил Ливенцев.
Струков посмотрел на него прищурясь, чмыхнул и потянул круглым носом, выпятил губы, качнул головой и сказал еще более кротко, чем он:
— Умирать что ж, — можно и умереть… не мы первые, не мы последние… Только бы перед смертью тебя по матушке не обругали… А такой, как наш командир, вполне и это может сделать.
Что Ковалевский был горяч, это и Ливенцеву приходилось наблюдать часто, но он видел в то же время, что в этом командире, как в капельмейстере огромного трехтысячного оркестра, живут все звуки полковой симфонии, и каждый неверный тон, откуда бы он к нему ни донесся, заставляет его вздрагивать, подымать плечи, быстро поворачиваться в сторону того, кто сфальшивил, и делать негодующие глаза.
Однажды Ливенцев спросил при случае Ковалевского: почему он, полковник генерального штаба, не добивался получить себе полк, уже имеющий военные традиции и заслуги и, главное, опытный командный состав, а взял такой во всех отношениях зеленый полк, целиком состоящий из ратников ополчения.
Ковалевский не удивился вопросу, но ответил не сразу. Он спросил его в свою очередь:
— Вы собак для охоты дрессировали?
— Нет, я вообще не охотник.