Полковник Добычин деятельно хлопотал обо всем, что было необходимо дружине для похода, но однажды вместе с генералом Басниным приехал в дружину новый командир, полка уже, не дружины, так как дружина переименовалась в полк, и полк этот получил название по одному из городов Екатеринославской губернии и очень большой номер.
Новый командир полка был еще далеко не стар, лет сорока трех-четырех, но уже с Георгием, заработанным там, на этом страшном фронте. У него было бритое круглое лицо и бритая круглая голова («На фронте, господа, — говорил он, улыбаясь, — чем меньше волос, тем лучше!»). Щеки его горели неистребимым здоровьем. Был он коренаст и голосист. Фамилия его была Ковалевский.
— Нижние чины у нас будут ничего ребята: все-таки много молодых, — говорил он, когда Баснин после смотра уехал. — Офицерский состав, конечно, весьма хромает, но это ничего: нам подсыплют боевых офицеров — остаточки разгромленных полков… А вы, полковник, может быть, останетесь у меня заведующим хозяйством и помощником…
Добычин слегка наклонил голову, храня бесстрастный вид, а Ковалевский продолжал, обращаясь к Гусликову:
— Что же касается вас, капитан, то вам придется уж взять роту.
— То есть как роту? У вас в полку? — вдруг, неожиданно для Ливенцева, весьма задорно вскинулся Гусликов. — Нет! Я, может быть, и возьму роту, только не у вас!
— Как так? — даже опешил несколько Ковалевский.
— Как? Очень просто! — ответил Гусликов, и актерским жестом, несколько изогнувшись в талии, он выхватил изо рта одну и другую вставные челюсти и широко раскрыл рот, совершенно беззубый.
— Гм… Беззубых мне, конечно, не надо, — усмехнулся Ковалевский. — Хотя… со временем, — добавил он загадочно, — не спасет вас, может быть, и беззубость ваша от фронта. Так что на всякий случай вы запаситесь чем-нибудь еще.
— Постараюсь! — ничуть не смутившись, ответил Гусликов.
Так кончился зауряд-полк и начался полк, один из многих сотен полков русской многострадальной действующей армии.
Прибывали офицеры, которым уступили свои места и Пернатый, и Эльш, и Гусликов, перешедший в 514-ю дружину, и даже Переведенов.
Да, присмотревшись к раненному во время «беспорядков» штабс-капитану, Ковалевский решил, что его лучше не брать, а отправить во временный госпиталь на испытание, и Переведенов жаловался на него Ливенцеву:
— Вот! Прислали чертушку!.. А он себе подцепил шлюху с улицы… Вы думаете, он полком командует? Это она нами всеми командует, шлюха!.. Ну, она на меня и взъелась: и с ротой-то я не занимаюсь, и на охоту все хожу, пятое, десятое… Я говорю: «Болен был… поэтому… Могу же я заболеть на день, на два?» А он бумагу: «Не годен к службе по болезни, и прошу освидетельствовать». Хорошо, если только отпуск дадут, а если совсем со службы вон?.. Вот что проклятая баба сделала! Тогда пускай мне пенсию дают за семнадцать лет службы, да еще за этот год. А то куда я деваться буду?
— Постойте, о какой такой бабе вы говорите? — не понял Ливенцев. — Что-то я не видел никакой.
— А что вы видите?.. Есть у него такая. Шлюха захлюстанная… Знаете что, Ливенцев! Как война кончится, возьмите меня к себе в управляющие.
— Куда в управляющие?
— Куда? В имение, а то куда же!
— Да откуда вы взяли, что у меня есть имение?
— А то нет? Рассказывайте кому другому, а не мне! На охоту буду с вами ходить, песни вам петь…
Переведенов смотрел на него жалкими, собачьими, преданными глазами, и Ливенцев отошел почти в испуге.
27 апреля, как раз в тот день, когда немцы заняли десантным отрядом Либаву, пришел приказ об отправке их полка на фронт.
Уверенно говорилось в газетах о скором выступлении Италии на стороне Антанты, уверенно предсказывалась в связи с этим скорая гибель немецких армий, но почему-то более осязательно представлялось, как там, за завесой Карпат, поезд за поездом, безостановочно и гулко передвигаются серо-голубые корпуса, и «батареи медным строем скачут и гремят…»*
Очень хотелось почему-то Ливенцеву увидеться перед отправкой с Елей Худолей, но оказалось, что она уже умчалась внезапно, в ночь накануне, туда, на свой санитарный поезд. Зато Марья Тимофеевна даже поплакала немного, прощаясь.
С полком вместе на те же самые транспорты, которые увезли в Одессу, «как барашков», пластунов и Мазанку, грузили и эскадрон, стоявший в отделе, в Балаклаве, но им командовал теперь какой-то молодой штабс-ротмистр, и вместо Зубенко был другой корнет.
— А как же этот… пышноусый был там ротмистр, помните?.. которому Дарданеллы были очень нужны… Лихачев, кажется? — спросил Кароли Ливенцев.
— Отсеялся, — не то презрительно, не то завистливо сказал Кароли. — Так же и миллионщик-корнет Зубенко остался в Севастополе.
— По какой же такой болезни остался?
— Были бы миллионы, а болезни найдутся.
Кароли провожала жена, приехавшая из Мариуполя. У нее был ошарашенный вид, и она время от времени говорила:
— Нет, как же это? Неужели вас дальше Одессы отправят? Ведь на днях, говорят, выступит Италия, и тогда будет мир… Ведь так? Так?
У нее были дряблые щеки, бесцветные глаза и распухшие веки, и нервно сжимала она в руке платок.