— Прапорщик Хрящев недавно доставлен сюда, господин полковник.
— Что это значит: доставлен? Почему доставлен?
— Ранен двумя шрапнельными пулями. Жена его, говорят, убита за пулеметом.
— Хрящев… тоже ранен? Жена его убита?.. Что вы говорите! Когда же это случилось?
Ковалевский был поражен чрезвычайно. Он несколько секунд стоял совершенно остолбенело, потом кивнул на дверь:
— Здесь Хрящев?
— Так точно, — оштрафованно, разжалованно-глухо ответил Ваня, не чувствуя уже себя не только адъютантом, но даже и прапорщиком.
Ковалевский вошел в бывшую канцелярию и остановился у порога.
Десять раненых прапорщиков, лежащих и сидящих прямо на полу, на неопрятно разбросанной и затоптанной уже соломе, около большого синего чайника и нескольких эмалированных чашек, — десять прапорщиков, очень слабо освещенных единственной и до половины сгоревшей уже стеариновой свечкой, стоявшей в спичечной коробке вместо подсвечника на подоконнике, — десять прапорщиков, уже забинтованных и потому мало похожих на тех, кого привык видеть в строю Ковалевский, составляли почти четверть офицерского состава его полка. С убитыми сегодня и с убитыми и раненными в первый день наступления вышло, что он потерял уже половину своих офицеров, что должно было вызвать сугубый выговор у генерала Щербачева.
Подсчет потерь в нижних чинах полка Ковалевский сделал уже раньше, когда говорил с Ваней: приблизительно и неполно треть полка! Он знал, что за эти огромные потери выговора от командующего армией он не получит («нижних чинов пришлют еще сколько угодно!»), но весь полк был ведь он сам — Ковалевский Константин Петрович, полковник генерального штаба, — и теперь, именно в эту минуту, когда вошел он к раненым прапорщикам, он самому себе показался на целую голову ниже и телом гораздо легче и суше, точно шестнадцатилетний кадет.
И привычно-начальственного тембра голоса он не мог отыскать в себе теперь, когда спросил от двери негромко:
— Ну что, как, господа?.. Как ваше самочувствие?
Он понимал, что очень трудно раненым ответить на этот вопрос, но другого подобрать не мог и был в первый момент удивлен, когда несколько голосов сразу ответило:
— Отлично себя чувствуем… Прекрасно!
Бравада? Нет, лица улыбались, — возбужденно-довольные лица людей, только что избежавших смертельной опасности, получивших при этом некоторые изъяны, но не убитых, как Одинец или Кавтарадзе, — это главное.
И, оглядев их всех и поняв, как можно было понять, Ковалевский сказал уже гораздо громче и увереннее:
— Ну вот, поправитесь, отдохнете в тылу, — милости прошу опять в мой полк: тогда вы уж будете опытные, обстрелянные…
— И простреленные, — добавил один прапорщик.
— И простреленные, — совершенно верно, что еще важнее, чем обстрелянные. Тогда вы будете прекрасный боевой материал.
— А бой еще идет? — спросил другой прапорщик.
— Если бы шел, я бы не был здесь, с вами. Но даже если бы была у нас победа, я поздравил бы вас только с пирровой победой. Однако удачи не было… Подвела артиллерия. Плохо, кажется, и на всем фронте, не только у нас.
Говоря это, Ковалевский вглядывался при мигающем на подоконнике огарке во все лица, стараясь отыскать среди них лицо Хрящева; наконец, узнал его по рыжеватой бородке, треугольником проступившей из белого бинта, сплошь окутавшего ему голову и лицо, и подошел к нему вплотную, чувствуя, что нужно что-то сказать, и не зная, что можно сказать человеку, у которого только что убило жену тою же шрапнелью, которой ранило в голову и его самого.
Но говорить ничего не пришлось: Хрящев лежал без сознания.
Ковалевский поглядел вопросительно на прапорщика Легонько, раненного в ногу и вдоль спины наискось, — и чернявый Легонько понял его взгляд, качнул отрицательно головой и добавил:
— Врач сказал, что я ходить буду, и спина заживет, а Хрящевым он недоволен.
— Какой именно врач так сказал?
— Устинов.
Устинов был старший врач. Ковалевский пошел к нему в соседнюю большую комнату, где он с младшим врачом Адрияновым перевязывал раненых солдат.
Здесь было тесно, и непрошибаемо густ был воздух. Тяжело раненные лежали на полу вповалку; раненных в живот тошнило… Запах махорки, которую курили солдаты в коридоре, был самый приятный из всех скопившихся тут запахов. Старший врач до призыва не имел никаких чинов и носил погоны титулярного советника, так же как и младший врач, но был гораздо менее упитан, гораздо более суетлив, гораздо менее категоричен в диагнозах и прогнозах, гораздо более скромен в обращении с солдатами, чем Адриянов.
Его спросил Ковалевский о Хрящеве:
— Как вы находите, доктор, раненого Хрящева?
И Устинов еще смотрел на него мутными, заработавшимися глазами, стараясь припомнить, какой из множества перевязанных им Хрящев, — Адриянов же ответил решительно:
— Почти безнадежен.
— Неужели безнадежен? Что вы, — послушайте!.. Прапорщик Хрящев. Ранен в голову, — подсказал Ковалевский Устинову, надеясь, что он не будет настолько беспощаден к одному из лучших его ротных командиров.
Устинов припомнил рану Хрящева.