Каждый из нас рано или поздно несомненно почувствовал на собственной шкуре, что значит разнузданность печати. Бедный Стенли считался в Англии чуть ли не богом, хвала ему звучала повсюду. Но никто не говорил о его лекциях — люди деликатно воздерживались от этого, считая, что отмечают более важные его достоинства. А наши газеты разорвали несчастного на куски, разбросав его останки от Мэна до Калифорнии, — и все лишь потому, что Стенли оказался неважным оратором. Насмарку пошел его громадный труд в Африке, авторитет его растоптан и уничтожен, и до сих пор дурная слава гонится за ним из города в город, из деревни в деревню, словно Стенли совершил какое—то страшное, кровавое преступление. Брет Гарт жил в безвестности, пока газеты не открыли его и не вознесли до небес, — все редакторы Америки выбегали в любую погоду за дверь — рассматривать в телескопы новоявленное светило и махали ему шляпами, пока шляпы не превращались в клочья и не приходилось занимать головные уборы у знакомых. Но вот в семье Брет Гарта кто—то заболел; встревоженный и расстроенный, он написал вместо очередного рассказа о язычнике—китайце довольно слабую статью, — и сразу же бывшие поклонники возопили: «Да ведь он мошенник!» — и набросились на Брет Гарта. Его стащили на землю, топтали ногами, таскали по грязи, мазали дегтем и вываливали в перьях, сделали мишенью, и до сих пор в него летят комья грязи. В результате Брет Гарт прочел только девятнадцать лекций за целый год и выступал при почти пустых аудиториях; слушателей было так мало, и они сидели так далеко друг от друга, что ни одно слово не долетало до двух человек в одно и то же время. Брет Гарт сражен, больше ему не подняться. А ведь он человек большого дарования и мог бы многое сделать и для нашей литературы и для себя, если бы ему больше повезло. Впрочем, сам Брет Гарт дал маху, оказав денежную услугу одному голодавшему прощелыге из нашей братии, этакому журналисту из сапожников, — а тот, вернувшись в Сан—Франциско, поторопился опубликовать в газете разоблачительную статью на целых четыре столбца о преступлениях своего благодетеля, заставляющую краснеть каждого порядочного человека. Газета, поместившая эту мерзость, явно злоупотребила предоставленной ей свободой.
В одном городе в штате Мичиган я отказался сесть за стол с редактором местной газеты, который был пьян: в статье о моей лекции этот редактор назвал ее вульгарной, непристойной и поощряющей пьянство. А ведь он даже не был на моей лекции! Кто знает, если бы он ее прослушал, то, возможно, бросил бы пить.
В Детройте одна газета утверждала, что я развлечения ради систематически избиваю свою жену и уже так ее искалечил, что она не в силах прятаться, когда я в обычном своем невменяемом состоянии вваливаюсь в дом. Разрешите вам сказать, что добрая половина этого сообщения — чистейший вымысел! Я мог бы, конечно, подать в суд за клевету, но я уже научен горьким опытом! Если бы я затеял дело, то все американские газеты — за считанными достойными исключениями — весьма обрадовались бы известию о том, что я истязаю жену, и довели бы эту новость во всех подробностях до сведения читателей.
Не стоило бы в этом признаваться, но я и сам печатал злостные клеветнические статьи о разных людях и давно заслужил, чтобы меня за это повесили,
На этом я заканчиваю. В общем, я считаю, что наша печать взяла себе слишком много воли. Нe ощущая здорового сдерживающего влияния, газеты превратились буквально в проклятие Америки и того гляди погубят страну.
Есть у газет и кое—какие прекрасные качества, есть силы, оказывающие громадное положительное воздействие; я мог бы перечислить их и расхвалить их вовсю, но тогда вам, джентльмены, уж вовсе нечего будет сказать.
ПИСЬМА С САНДВИЧЕВЫХ ОСТРОВОВ
ОБРАЗЧИК МИНИСТРА
«Министры его величества» — явление диковинное. Это белые люди различных национальностей, которые в отдаленные времена попали на Сандвичевы острова и осели там. Я покажу вам один образчик, — впрочем, не самый приятный. Это мистер Гаррис. Гаррис — американец; длинноногий, самодовольный, пустоголовый провинциальный адвокат из Нью—Гемпшира. Если бы его мозги были развиты в такой же степени, как его ноги, он затмил бы мудростью царя Соломона; если бы его скромность равнялась его знаниям, фиалка рядом с ним выглядела бы гордячкой; если бы его ученость равнялась его тщеславию, сам Гумбольдт при сопоставлении показался бы таким же темным, как нижняя сторона могильной плиты; если бы размеры его тела соответствовали размеру его совести, Гарриса изучали бы под микроскопом; если бы его мысли были так же грандиозны, как его слова, нам понадобилось бы три месяца, чтобы обойти кругом одну такую мысль; если бы публика подрядилась выслушать до конца его речь, все слушатели умерли бы от старости, а если бы ему позволили говорить до тех пор, покуда он не скажет что—нибудь путное, он простоял бы на задних ногах до трубного гласа в день Страшного суда. И у него хватило бы нахальства выждать, пока успокоится волнение, и затем продолжать свою речь.