Читаем Том 11. Былое и думы. Часть 6-8 полностью

La révolution s’est faite homme – «Революция воплотилась в человеке» – была одна из любимых фраз доктринерского жаргона времен Тьера и либеральных историков луи-филипповских времен. А тут похитрее: «революция и реакция», порядок и беспорядок, вперед и назад воплотились в одном человеке, и этот человек, в свою очередь, перевоплотился во всю администрацию, от министров до сельских сторожей, от сенаторов до деревенских мэров… рассыпался пехотой, поплыл флотом.

Человек этот не поэт, не пророк, не победитель, не эксцентричность, не гений, не талант, а холодный, молчаливый, угрюмый, некрасивый, расчетливый, настойчивый, прозаический господин «средних лет, ни толстый, ни худой». Le bourgeois буржуазной Франции, l’homme du destin, le neveu du grand homme[659] – плебея. Он уничтожает, осредотворяет в себе все резкие стороны национального характера и все стремления народа, как вершинная точка горы или пирамиды оканчивает целую гору ничем.

В 49, в 50 годах я не угадал Наполеона III. Увлекаемый демократической риторикой, я дурно его оценил. 1861 год был один из самых лучших для империи: все обстояло благополучно, все уравновесилось, примирилось, покорилось новому порядку. Оппозиций и смелых мыслей было ровно настолько, насколько надобно для тени и слегка пряного вкуса. Лабуле очень умно хвалил Нью-Йорк в пику Парижу, Прево Парадоль – Австрию в пику Франции. По делу Миреса делали анонимные намеки. Папу было дозволено исподволь ругать, польскому движению – слегка сочувствовать. Были кружки, собиравшиеся пофрондерствовать, как, бывало, мы собирались в Москве в сороковых годах у кого-нибудь из старых приятелей. Были даже свои недовольные знаменитости вроде статских Ермоловых, как Гизо. Остальное все было прибито градом. И никто не жаловался; отдых еще нравился так, как нравится первая неделя поста с своим хреном да капустой после семидневного масла и пьянства на масленице. Кому постное было не по вкусу, того трудно было видеть: он исчезал на короткое или долгое время и возвращался с исправленным вкусом из Ламбессы или из Мазаса. Полиция, la grande police[660], заменившая la grande armée[661], была везде, во всякое время. В литературе – плоский штиль; плохие лодочники плавали спокойно на плохих лодках по некогда бурному морю. Пошлость пьес, даваемых на всех сценах, наводила к ночи тяжелую сонливость, которая утром поддерживалась бессмысленными журналами. Журналистика в прежнем смысле не существовала. Главные органы представляли не интересы, а фирмы. После leading article[662] лондонских газет, писанных сжатым, деловым слогом, с «нервом», как говорят французы, и «мышцами», premiers-Paris[663] нельзя было читать. Риторические декорации, полинялые и потертые, и те же возгласы, сделавшиеся больше чем смешными, – гадкими по явному противуречию с фактами, заменяли содержание. Страждущие народности постоянно приглашались по-прежнему надеяться на Францию: она все-таки оставалась «во главе великого движения» и все еще несла миру революцию, свободу и великие принципы 1789 года. Оппозиция делалась под знаменем бонапартизма. Это были нюансы одного и того же цвета, но их можно было означать в том роде, как моряки означают промежуточные ветры: N. N. W., N. W. N., N. W. W., W. N. W… Бонапартизм отчаянный, беснующийся, умеренный, бонапартизм монархический, бонапартизм республиканский, демократический и социальный; бонапартизм мирный, военный, революционный, консервативный, наконец, пале-рояльский и тюльерийский… Вечером поздно бегали по редакциям какие-то господа, ставившие на место стрелку газет, если она где уходила далеко за N. к W. или Е. Они поверяли время по хронометру префектуры, вымарывали, прибавляли и торопились в следующую редакцию.

…В café, читая вечерний журнал, в котором было написано, что адвокат Миреса отказался указать какое-то употребление сумм, говоря, что тут замешаны «слишком высоко поставленные лица», я сказал кому-то из знакомых:

– Да как же прокурор не заставил его назвать, и как же не требуют этого журналы?

Знакомый дернул меня за пальто, огляделся, сделал знак глазами, руками, тростью. Я недаром жил в Петербурге: понял его и стал рассуждать об абсинте с зельцерской водой.

Выходя из кафе, я увидел крошечного человека, бегущего на меня с крошечными объятиями. На близком расстоянии я разглядел Даримона.

– Как вы должны быть счастливы, – говорил левый депутат, – возвратившись в Париж! Ah! je m’imagine![664]

– Не то чтоб особенно!

Даримон остолбенел.

– Ну, что madame Darimon и ваш маленький, который, верно, теперь ваш большой, особенно если он не берет в росте примера с отца?

– Toujours le même, ха, ха, ха, très bien[665]. – И мы расстались.

Перейти на страницу:

Все книги серии Герцен А.И. Собрание сочинений в 30 томах

Похожие книги